Размер шрифта:
Владимир Маяковский: "Я в меру любовью был одаренный"
Play

Владимир Маяковский: "Я в меру любовью был одаренный"

Однажды на самом дне нижнего ящика письменного стола я нашла небольшую чёрную картонную папочку с фотографией Маяковского, почему-то надорванной поперёк, а также несколько рисунков, сделанных карандашом или вечным пером, и адрес на Лубянке, записанный его рукой. И рядом – план комнаты, где схематично было обозначено, что где стоит. Не этой ли самой комнаты на Лубянке?

Помню точно: было воскресенье, начало апреля. Нам не часто доводилось обедать вот так, вместе. Родители приходили с работы поздно, я ещё училась в школе. Мы сидели за столом в кухне, когда по телефону позвонили. Звали маму – Люсю Ивановну Мкртычеву. Мама подошла. Вернулась смущённая, мне показалось, даже растерянная. Сказала: звонили из Музея Маяковского в Гендриковом переулке. 14 апреля там будет отмечаться двадцать лет со дня смерти поэта. Очень просили прийти. И ещё сообщили, что давно её разыскивают. В записных книжках Маяковского обнаружили имя «Люся Мкртычева» и адрес в Баку. Долго искали в адресных столах разных городов и вот наконец с трудом нашли.

Отец потемнел, но промолчал. Я удивилась.

Из музея мама вернулась молчаливая, сумрачная. Пробыла там она почему-то недолго. Я не помню, чтобы родители произнесли хотя бы слово по поводу этого события. Помню только, как, вернувшись, мама сказала, что больше никогда туда не пойдёт.

Позже я поняла, что эта тема была в нашей семье как бы запретной. Но я умирала от желания что-нибудь узнать. Мы с мамой были очень близки, бесконечно любили друг друга. Какое счастье было забраться в её тёплую, душистую постель и тихо там шептаться о чём-нибудь! Подобная радость выпадала не часто. Как правило, в редкие отцовские командировки и ещё когда я болела и лежала в кровати.

Вопросы? Нет, я их задавать стеснялась, не смела. Просто ждала. И, замирая, слушала.

Так на протяжении многих лет собрались мамины рассказы – порой достаточно протяжённые и стройные, порой – просто вспышки памяти о дорогом для неё прошлом, об истории, которую она пронесла через всю свою жизнь, и которую только теперь я решилась опубликовать.

1926 год. Помнится, это была пятница, 19 февраля.. Первое выступление Маяковского в Баку после возвращения из Америки.

Да, я, конечно, пошла. Мне восемнадцать, я приехала из «провинции», из Батума, а сейчас – студентка медицинского факультета Бакинского университета.

Стихи Маяковского я всегда покупала. Его поэмы «Про это», «Люблю» и другие выходили тонкими брошюрами с чудными фотомонтажами Родченко. Все они, конечно, у меня были.

Первое выступление Маяковского состоялось в Бакинском оперном театре. Народу было много, полный зал. Баку населяла масса культурных людей, интеллигенция, в основном русская, армянская, еврейская, – мощная, потомственная. Много молодёжи, университетской, вузовской. Молодёжь ломилась на поэтические вечера. Девушки любили поэзию…

Я стояла посреди фойе, длинного, громадного. В белом костюме, в модной шляпке. В ту пору я была всегда хорошо одета – вещи покупались в Батуме, в магазинах иностранных фирм. (Батум, свободный портовый город в середине двадцатых, процветал.) У меня было немного платьев и туфель, но все они дорогие и очень красивые.

Маяковский ходил мимо меня по большому фойе и смотрел на меня. Я тоже таращила на него глаза. Какой! Красивый! Нет, не то. Больше чем красивый – совершенно отдельный. Лицо как у бога.

Он кружил поблизости. Наши глаза встречались. Я была сражена – бесповоротно.

Концерт начался. Почти не помню, что он читал. Кажется, стихи, написанные после путешествия по Америке. Конечно, «Левый марш», «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». И что-то ещё. Но как читал – помню. Голос его, интонации. Позже я слышала чтение других поэтов (и Пастернака включительно), но голос Маяковского, громыхание, мощь и нежность, когда он понижал его, – неповторимы, непередаваемы.

Когда подошло к концу первое отделение, он обратился к публике:

– Сначала вот эти ряды, потом – вот эти, и после – эти выйдут в фойе и купят мои книги.

Студент Мишка Рабинович, сидевший рядом со мной в пятом или шестом ряду, развязно спросил:

– Скажите, Маяковский, сколько вы получаете за комиссию?

Маяковский вдруг разозлился.

– Я таких дураков из зала за уши вывожу!

Я провалилась сквозь землю. Какой идиот! Надо же было, чтобы он оказался рядом со мной!

Выступления Маяковского были, по-моему, каждый день – в концертных залах, в клубах и даже в кинотеатре. Молодёжь толпами ходила слушать стихи.Что Маяковский читал в тот свой приезд в Баку? Нет, не лирику. Лирики он не читал. Однажды (в Рабочем театре?) ему крикнули: «Облако в штанах»! Но он «Облака» не читал. Ничего из раннего, лучшего не читал…

И я ходила на все концерты, где бы они ни были. Он, внимательно оглядывавший зал, естественно, меня видел. (Я всегда сидела недалеко от сцены.)

Однажды (кажется, концерт был в Бакинском рабочем театре), когда всё кончилось и публика расходилась, я увидела, что он ждёт меня, стоя в дверях. Я натягивала перчатки, собираясь с духом. Но тут подошёл теннисист Данька Данилов, как всегда элегантный и болтливо-галантный, и Владимир Владимирович повернулся и ушёл.

Последнее выступление Маяковского. Моё кресло справа, около прохода. Выходит Владимир Владимирович, как всегда прекрасно одетый, в американском костюме (он знал толк в вещах!), красивый, привыкший, видимо, что все рядом с ним сходят с ума.

– Сейчас я прочту стихотворение «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Я понимаю вас! Да-да, вас, вас!

Боже, это он мне. Заметил мой досадливый жест. В зале оглядывались – кому это он?

– Я вас понимаю. Вам надоело слушать это в пятый раз. Ну тогда я прочту другое: «Хорошее отношение к лошадям».

Деточка,все мы немножко лошади

Каждый из нас по-своему лошадь…

Когда всё кончилось, Маяковский опять посмотрел на меня.

– Завтра в двенадцать я уезжаю в Тифлис. Итак, завтра в двенадцать.

Утро, поднявшись чуть свет, я провела в метаниях. Идти или не идти?

Стрелки неумолимо двигались. Потом, когда уже почти не оставалось времени, рванулась. Подбежала к зданию бакинского вокзала, а сверху по лестнице навстречу уже бежал Маяковский.

– Я знал, я знал, что она придёт!

Он пронёсся мимо меня к кассе перронных билетов. В те времена было идиотское правило: на перрон пускали только по специальным билетам. Купил сломя голову, и мы вместе быстро пошли по перрону к его вагону. Попадавшиеся на пути знакомые (Баку маленький в то время город, все друг друга знали) смотрели с большим удивлением: вот так номер!

У вагона Маяковский достал записную книжку и быстро записал мой адрес: Чадровая, 22.

– Вы еврейка? – спросил он меня.

– Приятно, – почему-то сказал он.

Первого марта прислал телеграмму: «Буду проездом в Москву такого-то, вагон такой-то. Маяковский».

У Норы Файнштейн я одолжила белую песцовую горжетку и вязаный огромный берет набок. Глупость, между прочим… Ему не понравилось. Сказал: «Зря!» Понял ли сразу, что с чужого плеча?

Выбежал, схватил, повёл в вагон. Впервые я попала в купе «международного».

Он целовал меня в глаза. Когда пробил второй колокол, я рванулась.

– Барышнев много, – сказал он неодобрительно. И я осталась.

Уже смеркалось. В купе вошёл проводник, опустил штору. Вернулся Маяковский, увидел, возмутился.

– Нет, это проводник.

Выскочил вне себя – объясняться с проводником.

Как он был бережен, нежен! Семь часов подряд мы целовались. Он сказал:

– Такое у меня в последний раз было в 1911 году с… – и назвал имя той, которая потом стала Мария в «Облаке в штанах». (Не Соня ли?)

Помню засахаренные фрукты, которые он вытащил угощать – ела их впервые.

Ночью, в Дербенте, когда стало ясно, что я с ним не поеду в Москву, как меня ни уговаривал и сколько бы ни уговаривал, он пошёл вместе со мной в станционный отдел (ГПУ или милиции?). Там достал удостоверение, по-моему, корреспондентское, и попросил отправить меня обратно в Баку.

Дал мне сорок рублей денег. Эти деньги я ему потом выслала – «Москва, «Известия». Маяковскому», – чем несказанно его удивила (после он об этом говорил).

Ночью меня посадили в поезд, идущий обратно в Баку. Часов в семь утра я приехала.

Как я могла решиться сесть в поезд к почти незнакомому человеку, собственно, совсем незнакомому, – я, восемнадцатилетняя провинциалка, девчонка?

Могла ли я уехать с ним? Что было бы со мной – через неделю, через месяц. Жалею ли я об этом? Да. И нет. Не знаю. Может быть, уже тогда я понимала, что не нужна ему. Что ему никто не нужен. Или это было просто чувство самосохранения?

В день, когда в Гендриковом переулке, в Музее Маяковского, отмечалось двадцать лет со дня его смерти, я была там. Кажется, они меня разыскивали по его записям в алфавитных или записных книжках. Звонили, просили прийти в музей на двадцатилетие.

Когда я увидела его пальто, висящее на вешалке, и его палку, я заплакала. Стояла и плакала, глядя на знакомые вещи: плоский стаканчик в чехольчике, из которого он заставлял меня пить…

Ко мне подошла армянка, сотрудница музея, спросила: «Вы такая-то?»

«Да», − сказала я. «Хотите посмотреть его записные книжки? Как он переносил ваш адрес из книжки в книжку». «Не хочу», – сказала я.

Видимо, мы так условились: писать я буду на адрес газеты «Известия». О том, что он работал в «Известиях», я знала: в тот раз, когда я его провожала и мы были вместе в купе, в два часа ночи он отвёл меня к станционному начальству и предъявил удостоверение «Известий».

1927 год. Маяковский прислал телеграмму: где я буду летом? Я послала ответную телеграмму на «Известия». Ответ мой был дурацкий: «На Марсе». Не могла же я – так я думала – сказать ему, что я еду домой в Батум, к маме-акушерке и папе-телеграфисту…

Зимой 1927-го (в декабре?) он приехал в Баку.

Пришёл на Чадровую в первый раз. Увидел кровать, застеленную розовым пикейным одеялом. Края подвёрнуты внутрь, сверху – крахмальная белая подушка. Посмотрел внимательно, сказал:

– Хорошо застелена кровать. Молодец.

Чувствителен был к вещам: они для него как бы живые…

Взял себе фотографию, где я сижу в кресле в белом платье – в том самом, в котором первый раз увидел: сижу, держась руками за сиденье.

Что на нём было надето? Конечно, помню. Он всегда хорошо был одет – это по тем временам поражало, запоминалось. Помню его серый рогожистый такой костюм – спина пиджака с двумя складками (новость!). И очень яркий галстук – запомнилось! Всегда был вымыт, но чуть-чуть небрежен, мешковат. В этом и была суть его внешнего вида: чуть мешковатая, небрежная элегантность, свобода.

Домой провожал меня всегда, всегда. До самой двери.

Любил переиначивать фразы. Поговорка, им придуманная из двух: «Не плюй в колодец: вылетит – не поймаешь».

Иногда по целым дням повторял строки из стихотворения (чужого), ему понравившегося. Помню, ему особенно нравились новые стихи молодого Семёна Кирсанова «Бой быков». Он их без конца повторял и даже пел:

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎