Ян Гольцман: "Да разве я о смерти говорю. "
Моя читательская встреча со стихами и прозой Яна Гольцмана (1936–1999) оказалась всё-таки, думаю, запоздалой. Но она — произошла, и я счастлив тому. А ведь могло случиться и личное знакомство, — приди я в «Новый мир» года на три пораньше… Прозаик Михаил Бутов написал о Гольцмане в блоге на сайте Фонда журнала: «Он был другом нашей редакции и человеком, любимым буквально всеми. У него был дом в глухой, безлюдной уже деревне в Карелии, в Пудожском районе, и в конце концов Ян просто стал уезжать туда с весны до осени и жил тем, что удавалось добыть в лесу, охотой, рыбалкой. Именно жил — это не было отдыхом, экотуризмом, не было и правильным поставленным промыслом — одинокая ружейная охота, простая рыбалка — но от них зависела жизнь. Все это особым образом питало его прозу — короткую, очень открытую, прямую, обманчиво наивную — и поразительно точную и мудрую. Это проза глубокого погружения, ее просто за столом не выдумать…» То же — и поэзия Яна Яновича. И — даже — посвящения ему и его памяти, собравшиеся у меня на столе стараниями поэта Валерия Лобанова (благодаря ему я всё перечитываю книжку «Кочевье» с дарственной надписью Яна из одного только слова: «Здравствуй!»). «…Крепко сидят журавлиные клинья / В памяти. Всё сначала — / Пятнышко света на горькой калине, / Чёрные доски причала». Это писатель Гарри Гордон — ему, Яну, собрату. О чуде Божьего мира писать трудно, — ведь надо уметь быть его подлинной частью, надо видеть и слышать. Ян Гольцман — умел и был благодарным. «Ходили… к часовне, прощались с опустевшим лесом, с озером, которое стало теперь просторней, и строже, и глубже». Эта дневниковая запись Яна Яновича — в московской приходской газете, рядом с поминальной публикацией его стихов, три из которых — и в нашей подборке
* * * Спой мне, иволга, песню пустынную… Н. Заболоцкий
Пустынные песни. Поются они неспроста. Пора поклониться простору поклоном земным: Пустынные воды, пустынные эти места — Они не позволят родиться напевам иным.
Конечно, природа — не мануфактура, а храм, Лечебница духа, всеобщий родительский дом. Пора поклониться распахнутым настежь борам, Струе родниковой за то, что идет подо льдом.
Разлюбит подруга, считавшийся другом — предаст, Но вовремя в зелень оденутся пряди ветлы, Все так же нетронут январский сияющий наст, И белые ночи все так же печально-светлы.
Никто перепелкой свистать не принудит дрозда. Какой живописец напишет октябрьскую медь? Пустынные песни, поются они неспроста: Ни ветер, ни ворон не станут бессмысленно петь.
Белая ночь
Стало озеро голубым, Всплески пошли кругами: Лещ поднимается из глубин, Трогает звёзды губами.
Плещется лещ, не боится щук, И до зари туманной Кажутся звёзды ему, лещу — Белой небесной манной.
Припекает — только озеро не тает. Враз темнеет, да никак не рассветает. Все не в жилу, все-то нам не по нутру. Полукровки, полудурки, перестарки, Мы не светим, а мигаем что огарки, Что оглодыши свечные на ветру.
Как просторно-незапятнанна бумага! Нарастают отрешённость и отвага: Что терять, когда потерям счету нет? Может, только порешив, что песня спета, Напоследок излучаешь столько света, Что кому-то и взаправду виден свет.
Месяц — прямо за кормой. Сумерки. Плыву домой. Недалёкий путь. Облетевшие леса. Отлетают голоса. И не повернуть.
Поутих былой задор. Что за прихоть — всякий вздор Рифмовать, молоть? Для печали нет причин. Может, лучше помолчим До кончины вплоть?
Разве что стишок в альбом. Лунный свет стоит столбом, Тянется за мной. Как просторно. Боже мой! Я теперь плыву домой По воде земной.
Неслышно подошёл Покров. Печальней стало и родней. Берёзовая паль — на дне, Осиновая паль — на дне. Видней рябиновая кровь.
Не наросло рябины. Дрозд Не знает, чем себя кормить. Зато листва — густой кармин: Всё дерево — большая гроздь!
Вода озёрная чиста. Слетел в глубины лист резной. Куда он денется весной? На дне — ни одного листа.
Последние летят с ветвей, Подрагивая на ветру. А как же будет поутру? Ещё пустынней. И светлей.
Вот азбука — начало всех начал. Открыл букварь, и — детством так и дунуло! А Константин Философ по ночам Не спал, наверно, буковки выдумывал. Шептал. Перо в чернила окунал. Он понимал, что буковки — основа Грядущего неписаного слова, Великого, как Тихий океан.
Да разве я о смерти говорю? О жизни, что похожа на зарю, Поскольку хороша и мимолетна. Об этом все поэмы и полотна. Сначала — утро, яркая денница, Потом — закат, вечерняя заря, А после прожитое долго снится, Тысячелетья тлея и горя.
Про смерть — в разгаре жизни говорится.
Когда же впрямь дыханьем ледяным Повеет на тебя неотвратимо, Захочется взглянуть поверх и мимо, Чтоб слабый разум укрепить иным. Припомнить осень давнюю, рассвет И тишину, какой в помине нет, Картавый стон тетеревиных веток. Какая свежесть, музыка и страсть!
. Когда в сырую землю станут класть, Ты будешь улыбаться напоследок.