Преступления страсти. Коварство (новеллы) (fb2)
– Ты предал меня, – прошептала Кристина, наклоняясь к человеку, распростертому на полу. – Ты изменил мне. А ведь я любила тебя. Ты изменил мне, ты смеялся надо мной!
– Так ты хочешь убить меня из-за какой-то ерунды? Из-за нескольких ночей, которые я провел не в твоей постели? – пробормотал он, с трудом владея языком. – Называешь меня предателем… Но почему, почему?! Ну, я написал этой даме… ну и что?!
– Если бы даме! – фыркнула Кристина. – Пиши ты всего лишь этой жеманной даме с очаровательными черными глазками, маленькими белыми ручками и ножками, с тонкой талией, роскошной прической и безвкусными платьями…пиши ты только ей, ты остался бы в живых. Но я хочу убить тебя из-за писем, которые ты написал именно испанской даме. Именно сестре испанского амбассадора. Ты не только изменил мне – ты предал меня!
– Все мужчины изменяют женщинам, – пробормотал несчастный, надеясь оправдаться, но тотчас понял, что совершает величайшую глупость в своей жизни.
Пожалуй, последнюю глупость…
– Я – не все, – отрезала Кристина. – И ты будешь последним мужчиной, который мне изменил. Потому что ты изменил не женщине – ты изменил королеве!
Обреченный молчал и только в ужасе смотрел на нее.
– Пощади… – наконец смог прошептать он.
Кристина высокомерно подняла брови.
– Пощадить? Пощадить предателя? Ни-ког-да! – И повернулась к нескольким мужчинам, которые стояли невдалеке с обнаженными шпагами в руках: – Убейте его, господа.
– Ты чудовище! – успел выкрикнуть человек, лежащий на полу, а потом к нему подошел ошеломленный, потрясенный священник, отец Ла Бель, который никак не мог понять, какие демоны властвуют нынешним днем – 10 ноября 1657 года, и за что, за какие грехи ему, смиренному настоятелю монастыря в Авене, предназначено участвовать в этом кровавом, страшном представлении.
А все начиналось так мирно, так обыденно… Правда, день выдался дождливым и ветреным. Пока отец Ла Бель шел по грязным и заброшенным аллеям сада Дианы в Фонтенбло, плащ его порядком вымок. Время перевалило чуть за полдень, но, чудилось, настали сумерки, таким мрачным было все вокруг. Отец Ла Бель всмотрелся во мглу и увидел несколько огоньков в окнах павильона Принцев. Да, это был сейчас единственный обитаемый павильон Фонтенбло. Молодой король Людовик почти не ездил сюда – кардинал Мазарини не давал денег на содержание дворца, и поэтому король охотно поселил здесь, в галерее Оленей, соединенной с павильоном Принцев, свою гостью, бывшую шведскую королеву Кристину. Дама вела себя слишком эпатирующе, чтобы отводить ей пристанище в самом Париже. А здесь она и с глаз публики удалена, и все же в королевской резиденции обитает…
Королева Кристина ждала монаха в галерее Оленей. Одетая не как персонаж шутовской комедии (о ее странных вкусах болтал весь Париж, даже до монастырей слухи доходили!), а как обычная женщина – в черное бархатное платье с фламандскими кружевами, она прогуливалась под руку с восхитительно красивым молодым человеком. Кристина представила его Ла Белю. Это был маркиз Жиан Ринальдо Мональдески. Называя его имя, королева со странным, мрачным выражением в глазах несколько раз повторила, что это ее самое близкое, доверенное лицо.
Ну, близкое так близкое, доверенное так доверенное…
Впрочем, рассказывали, что и вон тому красивому, мрачному брюнету она тоже доверяла. И он тоже был близок. Звали его, как сказала королева, Сантинелли.
Ла Бель слушал королеву с опущенными глазами и невозмутимым лицом. Чего он в своей жизни только не наслушался и про доверие, и про близость!
Если бы он знал, что последует потом… Если бы он знал, что учинит эта особа, которая еще недавно звалась шведской королевой!
Некоторые думают, что родиться в королевской семье наследной принцессой – огромное счастье. Ничуть не бывало! Счастье состоит в том, чтобы освободиться от множества докучных, бессмысленных обязанностей – по управлению государством, во-первых, а во-вторых, сбросить с плеч невыносимый гнет – необходимость рано или поздно сделаться женой и матерью…
Кристине Шведской удалось избавиться от всей этой ерунды, которая называется долгом. Не сразу, не очень легко – но удалось!
Наверное, ее предки переворачивались в гробу… Отец, король Швеции Густав II, очень любил дочь! С самого ее рождения так любил, что даже не начал по примеру многих мужчин ворчать, узнав, что королева Мария-Элеонора Бранденбургская вместо долгожданного сына-принца разрешилась девчонкой. Случилось это 8 декабря 1626 года, и отец всегда в день 8 декабря благодарил Бога за то, что тот даровал ему сильную умом и характером дочь.
– Она будет настоящей королевой! – говорил Густав II.
И с детства Кристину-Августу (таково было полное имя девочки) готовили к трону. Родители никогда не обижали дочь предположениями, мол, если у них родится сын, то королем будет он, а ее отодвинут в сторонку. Отец вообще воспитывал ее как мальчишку и нимало не огорчился, когда Кристина однажды свалилась с норовистого коня и сломала ногу. Срослась нога не совсем правильно, после чего всю жизнь Кристина чуточку прихрамывала. Однако дефект никак не отразился на ее легкой, стремительной походке.
Когда король Густав погиб в битве при Лютцене, а королева Мария-Элеонора скончалась, не пережив горя, их дочь была официально объявлена наследницей престола. До 1644 года за Кристину правил регент граф Аксель Густафссон Оксинштерн, который был канцлером при дворе ее отца. Она получила великолепное образование. Граф Оксинштерн учил Кристину секретам внешней и внутренней государственной деятельности, и в шестнадцать лет она стала законной королевой Швеции. Причем не только на словах, но и в реальности! Какой-то досужий историк написал тогда: «Она управляет всеми делами сама… время свое делит между государственными делами и научными занятиями. Она нисколько не заботится о своем туалете и внешнем убранстве, она выше женщины и вообще не может называться ею».
Ничего себе! Что бы он понимал в женщинах, этот болтун! Ведь именно в то время Кристина узнала, сколь тяжелая доля уготована женщине. Безразлично, королева она или нет!
Стоило ей вступить на престол, как на нее буквально ворохом посыпались брачные предложения. Кристина сто раз говорила, что замуж не хочет, не хочет, не хочет, и если согласится на подобную глупость, то лишь при одном условии: она будет сама себе хозяйка, станет делать лишь то, что пожелает, не считаясь ни с каким мужем! Дети? Какие дети? А зачем они ей?! Ее дети – подданные, у нее миллион дел, ей просто не до того, чтобы возиться с крикливыми отпрысками.
Кристина дала от ворот поворот не менее чем десятку женихов, когда перед ней предстал ее двадцатисемилетний кузен – принц Карл-Густав, сын пфальцграфа Иоганна Казимира Цвайбрюкенского и Катарины, дочери шведского короля Карла IX, бывшего также дедом Кристины.
Разумеется, у Кристины не было никаких причин не отказать кузену, и, разумеется, она отказала. Однако Карл-Густав не отправился восвояси, как делали все женихи, а впал в жесточайшую хандру, принялся надоедать Кристине новыми и новыми мольбами и рассказами о своей любви. Самое смешное, что Кристина верила: Карл-Густав влюблен не в королевский трон Швеции, не в титул королевы, а именно в Кристину как в женщину. Ну вот нравились ему низкорослые, рыжие и зеленоглазые интеллектуалки, которые терпеть не могут обычные женские платья и норовят нарядиться то в мужскую одежду, то вообще в какие-то бесполые вещи, которые и платьем-то назвать трудно. И вот у ног этого странного существа, облаченного в странные одеяния, Карл-Густав готов был проводить всю жизнь… А между тем он был умен, силен, у него было множество талантов, которые теперь пропадали втуне!
Конечно, такая безусловная преданность (любовь!) заслуживала награды. Однако Кристине и в голову не взбрело наградить Карла-Густава тем простым и естественным образом, каким испокон веков женщины осчастливливают мужчин. Не то чтобы она так уж берегла девичью честь… Если быть совсем честными, от девичьей чести в то время уже ничего не осталось, Кристина распростилась с ней, едва была объявлена совершеннолетней. Однако распростилась из чистого интереса, можно сказать, из интереса научного, и позволила осуществить над собой дефлорацию с тем же пытливым выражением глаз, с которым сама препарировала лягушек на уроках естествознания. «Знать, знать, знать!» – вот каким был единственный движитель ее натуры. Иногда знание ее разочаровывало… Разочаровал и итог ритмичных движений, которые совершались в горизонтальной позиции под грузом мужского тела. Говорят, они приносят удовольствие… Какое там удовольствие, о Боже! Поднявшись и одернув юбки, Кристина поняла, что ее интуитивное отвращение к брачной жизни, которая предполагает регулярное совершение означенных однообразных телодвижений, было совершенно верным. Тем более если результатом сих действий станут родовые муки! Нет, нет, нет, это не для нее!
Тем не менее Кристина прекрасно понимала, что у каждого правителя должен быть наследник. Мало ли что может с нею случиться… упадет с лошади, к примеру, и шею сломает… страна не должна попасть в пучину безвластия из-за ее причуд. Но кто взойдет на трон после нее? Граф Аксель Густафссон Оксинштерн, бывший регент, конечно, человек умнейший, однако он не королевского рода. К тому же Оксинштерн не скрывал высокомерного презрения, которое он питал к женщинам, позволявшим себе появиться перед мужчинами в платье, запачканном чернилами… Ну да, у Кристины была такая привычка – увлекшись писанием, вытирать пальцы да и само перо об одежду. Ну и что, подумаешь, беда! В конце концов, она – королева, значит, ей все позволено. И пальцы чернильные о платье вытирать, и с негодованием отвергать корсет, который немилосердно сдавливает тело, и даже носить ту деталь одежды, которую ввела в моду французская королева Екатерина Медичи. Эта штука называлась «панталоны» и представляла собой некую разновидность мужских штанов, правда, сшитых из тонкой ткани и носимых не напоказ, а под платьем. Екатерина придумала эту штуку для того, чтобы удобнее было садиться верхом по-мужски, а не в дамское седло – она была страстной наездницей-амазонкой. Будь воля Кристины, она вообще ходила бы только в мужском костюме – невероятно удобно, следовало бы всем дамам попробовать, и, раз испытав это удовольствие, они вообще никогда из штанов не вылезали бы! Но уж коли суровый этикет и глупейшие правила приличия (опять-таки установленные мужчинами, кем же еще!) требуют ношения безумного количества юбок, батистовые панталоны можно скрыть и под ними.
Несколько придворных дам упали в обморок, увидав королеву без корсета и в панталонах. Да и ладно, пусть полежат, решила Кристина… Граф Аксель Густафссон Оксинштерн, который был в курсе всех причуд юной королевы и вообще вечно совал свой породистый, с изысканной горбинкой нос во все дела, позволил себе сообщить Кристине, что в Европе дама, которая носит панталоны, считается безнравственной, потому что не готова поручиться за свою честь и прибегает для охраны ее к безобразным образчикам портновского искусства.
– Вот кабы вам ходить с голой задницей в мороз, вы бы, наверное, еще раньше плюнули на всякую нравственность, – отбрила Кристина, которая обожала инвективную лексику и пускала ее в ход надо или не надо – просто для того, чтобы посмотреть, как сухое, суровое лицо графа Акселя пойдет бурыми пятнами.
Во всяком случае, именно тогда она и решила, что Оксинштерн должен быть отстранен от власти. Конечно, не резко, не обидно – все же Кристина ему весьма обязана, он верно служил ее отцу и ей, – но все же отстранен. Аксель Оксинштерн и его сторонники были к тому же заинтересованы в затягивании войны в Германии, в то время как Кристина, которую поддерживала союзница Швеции Франция, стала настаивать на скорейшем заключении мира… И Кристина решила убить двух зайцев одной пулей. «Зайцами» в ее понимании были проблема престолонаследия и излишняя самостоятельность графа Акселя. «Пулей» стал влюбленный Карл-Густав. Кристина взяла да и назначила его наследником престола.
А сама задумала спасаться бегством – из собственного королевства.
Кристина прижалась лбом к сырому и холодному оконному стеклу. Лоб горел, казалось, стекло вот-вот расплавится.
Нелегко. Да, нелегко, но это нужно пережить!
Раздался тихий стук в дверь.
– Входите, – приказала Кристина.
То был отец Ла Бель. Кристина с любопытством смотрела на него. Она привыкла видеть его замкнутым, сдержанным, но сейчас монах был невероятно бледен, глаза его покраснели, а руки тряслись.
– Вы пришли сообщить мне, что он сказал на исповеди? – спросила королева.
– Я пришел… я пришел… – бессвязно пробормотал монах и вдруг упал перед ней на колени:
– Я пришел, чтобы умолять вас, мадам… Пощадите его! Помилуйте этого несчастного. Он плачет, стонет, катается по земле, зовет вас… При виде его отчаяния сердце разрывается!
– У вас слишком мягкое сердце, – недовольно сказала Кристина. – Встаньте и соберитесь. Я не желаю слышать ваших просьб, я уже все для себя решила. Уверяю вас, мой приговор даже мягок. Он предал свою королеву. Обладай я своими прежними возможностями, он был бы колесован. А теперь всего лишь умрет от удара шпаги. Смерть, достойная воина, благородного дворянина.
– Ваше сердце и ваша гордость уязвлены, мадам, я понимаю, – проговорил отец Ла Бель, пытаясь унять дрожь голоса. – Но заклинаю вас проявить милосердие. Заклинаю вас страданиями и ранами Господа нашего Иисуса Христа!
Королева нетерпеливо тряхнула головой:
– Идите и делайте то, что вам надлежит.
Священник не уходил. Он поднялся с колен и теперь стоял, понурив голову.
– Подумайте, мадам: ведь место, где вы хотите пролить кровь, принадлежит королю Франции. Это его дворец, в котором вы не более чем гостья, да простится мне моя смелость. Что подумает король, когда узнает о случившемся? Вы не боитесь огорчить и разгневать его? Ради Бога, помилуйте несчастного!
Он с надеждой взглянул в лицо Кристины – и увидел, как вспыхнули ее щеки. Она была оскорблена. Ла Бель мысленно проклял себя. Он только ухудшил дело!
– Мне и только мне принадлежит право вершить правосудие над всеми, кто предал меня и изменил мне. Мои поступки никак не касаются брата моего, короля Людовика. Тем более что слуга мой не подчиняется французскому правосудию. Я сама расследовала его преступления, я выношу ему приговор и караю его. Идите, сударь, если не хотите, чтобы этот несчастный, как вы его называете в своем косном милосердии, умер без покаяния.
Кристина снова отвернулась к окну, и вся ее поза выражала такую непреклонность, что Ла Бель со вздохом побрел прочь, с ужасом представляя, что сейчас будет: вот он войдет в галерею, которой предназначено стать местом казни, и приговоренный с надеждой воскликнет:
– Ну? Вы добились милосердия?
А Ла Белю останется только отвести глаза и выговорить:
– Тебе придется надеяться на милосердие Господне, сын мой…
Та же сцена виделась и Кристине. И она ждала, что через несколько мгновений раздастся последний стон казненного.
Пронзительный вопль раскатился по переходам просторного дворца, Кристина содрогнулась, прижала руки к груди… В то же мгновение позади послышались торопливые неверные шаги. Королева опустила руки и обернулась с видом самого величавого спокойствия.
Вошел Сантинелли, как она и думала. В руке обнаженная шпага… Глаза Кристины так и приковались к клинку. Тот был чист, не окровавлен.
– Что такое, Сантинелли? – яростно спросила Кристина. – Все кончено? Нет? Он еще жив?
Сантинелли смотрел безумными глазами. Почему-то только сейчас Кристина заметила, что у него почти такие же глаза, как и у того, другого, – у приговоренного. Тоже черные, тоже прекрасные… Неужели ей придется отныне выдерживать эту пытку: смотреть в его глаза для того, чтобы вспоминать другие – закрывшиеся навеки?
Нет, еще не закрывшиеся, porco Madonna! Не закрывшиеся!
О Господи, скорей бы все кончилось…
– Ну так что? – нетерпеливо топнула Кристина.
– Мадам, – с усилием выговорил Сантинелли, – я пришел… я хотел просить вас… Я умоляю вас пощадить его!
– Что?! – Кристина не верила ушам. – Ты просишь за него? Ты раскрыл его предательство, ты раздобыл мне его проклятые письма, – и ты молишь о пощаде для него, подлинного ничтожества? Но ведь ты ненавидишь его! Я знаю, что ненавидишь!
– Я ненавижу его, – тяжело кивнул Сантинелли. – Но вы требуете невозможного! Если бы мы с ним встретились на дуэли… или если бы я убил его ударом кинжала из-за угла, как мечтал много, много раз… Я бы смог, я смог бы! Но он плачет, лежит у моих ног… Разве я в силах убить человека, который стоит передо мной на коленях?!
– Осужденный тоже становится на колени перед палачом, и тот опускает топор на его голову, – холодно сказала Кристина.
– Я не палач! – воскликнул Сантинелли.
– Или ты сейчас же исполнишь роль палача, или я прощусь с тобой навеки, и ты никогда более не увидишь меня.
Некоторое время царила тишина. Затем Сантинелли покорно склонил голову и побрел к двери.
Кристина снова прижалась лбом к стеклу и принялась ждать.
6 июня 1654 года в торжественном зале Упсальского замка, где собрался риксдаг, Кристина сложила с себя корону Швеции, передав королевские регалии своему кузену. В тот же день Карл X Густав был провозглашен королем и коронован в соборе Упсалы.
Риксдаг гарантировал бывшей королеве безбедное содержание – около 200 тысяч риксдалеров. За Кристиной оставались также несколько поместий в стране. Кроме того, она сохранила королевский титул: стала как бы государем без страны и не была ничьей подданной, имея под своей властью небольшой двор численностью примерно в двести человек и лейб-гвардию. Уникальное политическое положение! Бывают города-государства, ну а Кристина стала женщиной-государством.
Сразу же после отречения она уехала в Брюссель и там в рождественскую ночь тайно приняла католичество. Переход королевы Кристины, дочери самого видного протестантского полководца Густава II Адольфа, под покровительство престола святого Петра весьма поднимал престиж этого самого престола в глазах протестантских государей. Не случайно папа римский Александр VII организовал для Кристины невиданно роскошный триумфальный въезд в Вечный город, описание которого распространилось по всему христианскому миру.
Для Рима ее приезд был целым событием. Исполинский палаццо Фарнезе был приготовлен для приема Кристины со свитой. У ворот города королеву ждала карета, запряженная шестеркой белых лошадей и исполненная по рисунку знаменитого скульптора Бернини, – подарок папы. Но Кристина не нуждалась в карете – она въехала в город верхом, сидя в мужском седле. Собравшиеся на улицах толпы народа в первый раз увидели женщину, которая после того на протяжении тридцати пяти лет являлась одной из странных достопримечательностей Рима. По описаниям современников, она не была слишком хороша собой – небольшого роста, худощава, но крепка, с крупным носом и смуглой кожей. Но если таковы устные описания, значит, живописные портреты льстили Кристине. А может быть, и нет. Она ведь была очень умна – поэтому под кистью художника взгляд ее больших глаз светился умом и… страстью. Она впитывала удовольствия жизни, как губка! Хрипловатый голос ее, который на итальянцев произвел впечатление грубого, немелодичного, очень многим казался исполненным мучительной чувственности.
Голос был первым средством, которым она очаровывала мужчин…
Итак, приняв католичество и сменив имя на Мария-Александра (последнее – в знак преклонения перед папой римским), Кристина поселилась в Риме. Об образе жизни, который она вела, можно судить по собственному высказыванию: «Мое времяпрепровождение состоит в том, чтобы хорошо есть и хорошо спать, немного заниматься, приятно беседовать, смеяться, смотреть итальянские, французские и испанские комедии и вообще жить в свое удовольствие».
В последние слова она вкладывала особый смысл. Папа Александр VII был сразу смущен теми малыми заботами о благочестии, которые проявляла новообращенная. Для начала она заявила, что она считает вопрос веры сугубо личным делом каждого и не собирается пропагандировать католицизм. Кроме того, Кристина воинственно отстаивала принципы гражданских свобод личности в обществе. Она, к примеру, покровительствовала римской еврейской общине.
Папа намеревался отечески побеседовать с заблудшей «дочерью», однако отложил разговор на окончание карнавала – а надо сказать, стояла весна, и в Риме вовсю бушевал карнавал. О, тот карнавал надолго остался в памяти римлян благодаря особому разнообразию и пышности увеселений, придуманных для Кристины! Он даже был назван в ее честь – карнавалом королевы. Римская знать, для которой гостья города была экзотической игрушкой, соперничала в великолепии устроенных ради нее празднеств. Князь Памфили воздвиг перед своим дворцом эстраду, на которой избранное общество проводило дни и ночи за пиршеством и азартной игрой. Барберини тешили Кристину турнирами, скачками и костюмированными шествиями на прилегающей к их дворцу площади с фонтаном Тритона. В палаццо Андобрандини шесть тысяч человек слушали новую оперу, переполненную всякими диковинными явлениями, вплоть до арабского каравана с верблюдами и слонами, несущими на спинах башни.
Среди увеселений не была забыта и ученость. Знавшая чуть ли не с десяток языков, штудировавшая античных классиков, владевшая лучшей библиотекой своего времени и писавшая афоризмы (ее перу принадлежат «Максимы», созданные в духе Ларошфуко), Кристина ознаменовала первые годы своего пребывания в Риме основанием Аркадской академии!
Во всех празднествах и увеселениях Кристине всегда принадлежало призовое место. Вообще-то, в городе, где первым человеком являлся папа, всегда чувствовался недостаток в некоем главном лице забав и развлечений. Казалось, теперь судьба определила эту роль бывшей шведской королеве. Около нее собиралось все, что было в Риме блестящего и преданного наслаждениям. Кристина легко нашла себе множество новых друзей, среди которых был и молодой, красивый и элегантный кардинал Адзолини. Говорят, он заслужил расположение Кристины тем, что расстелил перед нею свою кардинальскую мантию, когда она не решалась выйти из кареты на грязную площадь перед Сан-Луиджи деи Франчези. Не суть важно, что подобный подвиг галантности уже был свершен полвека тому назад Уолтером Рейли во имя английской королевы Елизаветы. Воображение Кристины все равно было поражено. Однако в ее сердце и в ее постели в то время царил другой итальянец – маркиз Жиано Ринальдо Мональдески. Это был человек довольно примитивного нрава, однако в постели (по собственному выражению королевы, которая, как уже говорилось, не стеснялась в выражениях) – «жеребец необъезженный». Недаром она назначила его своим конюшим…
Что такое? Неужели Кристина перестала считать ритмичные телодвижения в горизонтальной позиции скучным занятием?
Да, представьте себе, с некоторых пор перестала! И именно благодаря Мональдески, в которого влюбилась безумно. Влюбилась за его глаза, за его невероятно красивые глаза.
Не она первая, не она последняя влюбилась в красивого молодого мужчину с обворожительными глазами. Хуже, что и она была у Мональдески не только не первая, но и далеко не последняя.
А тем временем, пока восхищенная Кристина познавала прежде отвергаемые ею радости жизни, бедный папа Александр уже начал каяться, что пригласил в Рим особу столь необузданного нрава. И не только потому, что слухи об ее с Мональдески скандальных ночах, проводимых то на площадках Испанской лестницы, то на Квиринале, то на набережной Тибра, то в Колизее – самом Колизее! – обрастали все новыми и новыми сумасшедшими, именно что скандальными подробностями. Все это папа Александр хоть с трудом, но пережил бы, поскольку римское папство трудно удивить сексуальной несдержанностью, многие главы церкви кому угодно дали бы сто очков вперед на сем поприще… Гораздо больше почтенного прелата смущали политические игрища Кристины.
Едва обустроившись в Вечном городе, она начала плести интриги с французским министром иностранных дел. Целью их был захват города Неаполя, тогда контролировавшегося испанцами, объявление его своим королевством, а французского принца наследником. Оказывается, Кристине снова захотелось стать королевой, но уже не в сумрачной и промозглой Швеции, а на брегах теплого Неаполитанского залива. Политические игры доставляли Кристине огромное удовольствие. Ее всячески поддерживал Ринальдо Мональдески, и Кристина немало удивлялась, обнаружив, что у ее «жеребца» есть не только неистощимая мужская сила, но и ум подлинного интригана. Отличался также кавалер ее двора Сантинелли. Эти двое соперничали между собой и в постели Кристины, и на политическом поприще, что придавало жизни бывшей шведской королевы незнаемую ею раньше остроту и пряность.
Теперь в галерее разыгрывалась поистине страшная сцена.
Сантинелли, войдя туда исполненным решимости, покачнулся, увидев осужденного, лежащего у ног отца Ла Беля. Священник и сам-то был на грани обморока, а лицо жертвы было вообще неузнаваемо от слез и ужаса. Приговоренный превратился в комок страданий. Он выл, стенал…
– Оставьте его, падре! – крикнул Сантинелли, пытаясь собственным криком пробудить в себе злобу. – А ты… ты уже получил отпущение грехов! Настало время умереть! У меня больше нет права давать тебе отсрочку. Вставай и умри!
И он бросился с обнаженной шпагой на обреченного. Тот вскочил и прижался к стене, глядя широко открытыми, незрячими от слез и страха глазами.
– Еще… еще мгновение… – выдохнул он.
Однако Сантинелли больше не слушал. Он больше не мог выносить всего этого, ненависть и жалость раздирали его сердце. Он нанес удар…
Однако приговоренный лишь покачнулся: оказывается, он носил под колетом панцирь, о который клинок заскрежетал, словно о стекло. Он лишь покачнулся, но не упал. Тогда Сантинелли выхватил кинжал и ударил им, метя в голову. Но жертва отпрянула, и клинок лишь распорол щеку.
– Отец мой, отец Ла Бель! – вскричал раненый.
– Ко мне! – крикнул Сантинелли, и в павильон вбежала стража королевы. Повинуясь знаку, данному Сантинелли, солдаты выхватили кинжалы и принялись наносить удары. Однако ни один из них не был смертельным…
При виде кинжалов, то и дело взлетающих в воздух, при виде брызг крови, пятнающих пол и стены, Ла Бель не выдержал и бросился вон из галереи. Но только он закрыл за собой дверь, как ноги его подкосились, и аббат в полуобмороке упал на колени.
В комнату рядом с местом казни вошла Кристина. Она прижимала руки к ушам, чтобы не слышать воплей, непрерывно издаваемых несчастной жертвой. Это был уже не человеческий голос, а рычание умирающего зверя. Умирающего, но еще не добитого. Священник воззрился на королеву с надеждой, однако ее лицо было искажено гневом.
– Пойдите скажите им, что они должны его прикончить! – закричала Кристина. – Он должен умереть! Он должен наконец умереть! Пусть он замолчит!
Ла Бель не мог бы сказать, что страшней: видеть убийство или безумие в глазах этой женщины. Он суетливо распахнул дверь и снова вбежал на галерею, подбирая полы сутаны, чтобы не упасть. И отпрянул в ужасе – ему навстречу полз окровавленный полутруп.
– Она… Милосердие… – выдохнул он, и кровавая пена пузырилась на его губах.
– Моли о милосердии Господа! – выдохнул Ла Бель, закрывая лицо руками.
Умирающий еще шевелил губами, может быть, шепча последнюю молитву. Однако Сантинелли, желающий только одного: чтобы поскорей прекратилась эта бойня, кинулся к нему – и решился перерезать жертве горло. Обреченный захлебнулся своей кровью, рухнул наземь и наконец-то затих.
Католические церковные службы быстро прискучили Кристине, даже несмотря на то, что в римских храмах звучала великолепная оперная музыка. Случалось, что торжественная месса была прерываема взрывами ее громкого хохота в то время, как склонявшийся к ее уху кардинал Адзолини передавал ей шепотом подробности шедшей вчера комедии.
Папа Александр долго старался делать вид, будто ничего не слышит и не знает. Его увещевания были кротки, но делались, так сказать, в пользу бедных: они совершенно не действовали на Кристину. Папа не смог добиться от нее даже такой малости, как заставить носить в церкви четки, что подобает всякой знатной даме. Кристина не хотела делать хорошую мину при плохой игре, и все тут. Она открыто смеялась над отцом католической церкви и грозила уехать из Рима, если ее будут слишком усердно донимать нравоучениями.
Поведение ее становилось все более и более раскованным, а общество, ее окружавшее, – все менее и менее приличным. Каждый вечер Кристина проводила в театре, где держала себя так, что римский народ скоро перестал стесняться ее. Однажды она опоздала к представлению, публика выразила досаду и нетерпение свистками и криками. Кристина поднялась в своей ложе и начала комически раскланиваться. В другом подобном же случае на свист она отвечала свистом. Теперь, как только она появлялась на улицах, острые на язык римляне кричали ей скабрезности в духе итальянской комедии. Кристина отвечала, высунувшись в окно кареты и выкрикивая афоризмы куда более забористые, чем те, которые вошли в ее книгу «Максимы». Такие словесные пикировки доставляли ей массу удовольствия.
Одно бывшей королеве не нравилось: недовольный святой престол начал ужимать ее в деньгах. Таким образом папа Александр рассчитывал обратить ее к пути истинному… однако просто обратил к пути из Рима. Обидевшись, Кристина решила проучить «этих святош». Она продала часть своего имущества и драгоценностей, села на корабль и отправилась во Францию, бросив дворец на произвол судьбы. Пока кастеляны Ватикана спохватились, оставшаяся в Риме свита королевы растащила серебряную посуду, сорвала со стен гобелены, распродала картины и даже сняла часть медных листов, которыми была покрыта крыша.
А Кристина между тем высадилась во Франции, в Марселе, одетая в свой знаменитый костюм, придуманный ею самой нарочно для того, чтобы поразить воображение французов, которые считаются законодателями мод. Ее ноги, обтянутые белыми чулками, мог видеть любой и каждый, и вовсе не потому, что юбки Кристины приподнимал нескромный ветер – юбка едва доходила ей до колен. Итак, на ней были белые чулки (и башмаки с пряжками, на высоких каблуках, тоже белые), юбка до колен, а также цветной камзол мужского покроя, украшенный лентой через плечо. На голове у нее красовался напудренный до снежной белизны парик, увенчанный бархатным беретом с большущим пером. Перо и берет были изумрудного и нежно-травяного цвета, поэтому глаза Кристины казались еще более зелеными. А сопровождала бывшую королеву свита, состоявшая из карликов, шутов, слишком красивых и слишком молодых итальянцев, а также философов, витающих в облаках.
Французы были поражены, это правда. Они называли Кристину Арлекином в юбке!
О впечатлении, которое Кристина произвела в обществе и при дворе, можно судить по отрывку из мемуаров мадемуазель де Монпансье, королевской кузины: «После обеда мы вместе с королевой отправились в комедию. Там она меня удивляла чрезвычайно. Чтобы выразить свое одобрение фрагментам, которые ей нравились, она клялась именем Бога. [1] Она почти ложилась на своем кресле, протягивала ноги в разные стороны и задевала их за ручку кресла. Она принимала такие позы, какие я видела только у Травелина и Жоделе, арлекинов итальянской и французской комедии. Она громко читала вслух стихи, которые ей запомнились, и говорила о тысяче вещей, и говорила, надо сознаться, очень хорошо. Иногда ее охватывало глубокое раздумье, она сидела некоторое время молча и тяжело вздыхала, а затем вдруг просыпалась и вскакивала на ноги. Она была совершенно необыкновенна!»
Пока Кристина предавалась светским увеселениям, Мональдески заскучал… и вскоре Сантинелли узнал, что красавчик Ринальдо завел интрижку с родственницей испанского посла, приехавшей в Париж погостить. Дама была невероятно хороша собой и чудовищно ревнива. Мональдески нужен был ей всего лишь на несколько ночей, однако даже на столь короткий срок он должен был принадлежать только ей, лишь ей одной. Она отказывала любовнику в своих ласках до тех пор, пока он не начал поливать грязью женщину, которая содержала его. Испанка обожала эпистолярный жанр – ну что же, Мональдески внезапно обнаружил в себе склонность к писанию писем. Послания летели одно за другим.
О чем только он не писал! О хромой ножке шведской королевы и ее пристрастии к амонтильядо… об ее увлечении каббалой и склонности замаривать мужчин пустопорожними разговорами в постели, а потом набрасываться на них, словно изголодавшаяся львица, сладострастно обсасывая некоторые части их тел до тех пор, пока несчастный не начнет вопить о пощаде… о том, что Кристина не делает различия между мужчиной и женщиной и обожает запах не дорогих притираний и арабских благовоний, а грубого мужского пота… Он рассказывал о том, каким образом она доводит любовника до сладострастных криков – о, ни одному мужчине не придет в голову столько прихотливых фантазий, сколько приходит ей, фантазии эти не знают передышки… И о непомерных амбициях Кристины вскользь – но не раз – обмолвился Мональдески: о том, что она при поддержке французского короля хочет получить неаполитанский трон, потому что уже жалеет, что бросила свой насиженный шесток в промозглой, промороженной, унылой Швеции…
Он разболтал все, что только мог разболтать! На беду, испанка оказалась хоть ревнива и сладострастна, но не глупа. Она немедленно отнесла ворох его посланий своему родственнику, представителю Эскуриала. Тот сначала сдавленно хихикал, читая скабрезные подробности о частной жизни шведской королевы, потом хохотал в голос и звал святого Иакова Кампостельского в свидетели (набожен был не в меру!), ну а потом онемел, когда дошел до изложения во всех подробностях плана захвата Неаполитанского королевства.
Немедленно была предъявлена нота Людовику XIV. Король, Мазарини (автор плана смены власти в Неаполе) и его шведская гостья ломали головы, пытаясь разгадать, как могла их тщательно охраняемая тайна сделаться известной испанцам… Что ж, загадку разгадал Сантинелли, который следил за Мональдески. Он и выдал соперника королеве. Да мало того – умудрился выкрасть у испанки (подкупив ее слугу баснословной суммой) некоторые письма Мональдески. Это были, конечно, неопровержимые доказательства измены, и неизвестно, чем была сильнее ранена Кристина: предательством любовным или политическим. И она не успокоилась до тех пор, пока не расправилась с Мональдески.
Наконец несколько слуг унесли окровавленное тело, а другие попытались отмыть пол в галерее. Чудилось, кровь успела намертво въесться в мраморные плиты, с таким трудом отмывалась.
Отец Ла Бель наконец почувствовал, что может передвигать онемевшие ноги, и побрел в покои королевы.
Она стояла с каменным выражением лица.
– Это был близкий вам человек, – сказал Ла Бель. – Вы говорили, что он близок вам, дорог вам! Мне казалось, что вы любили его!
Она пожала плечами:
– Ну и что? Теперь я могу снова любить его. Смерть все искупает, и сейчас я точно знаю, что он меня уже не предаст! Надеюсь, вы сохраните тайну того, что здесь произошло?
Священник вышел, так резко повернувшись, что полы его сутаны взвились.
Конечно, сан обязывал его хранить тайну исповеди. Но не тайну преступления!
Жаль, что он не оглянулся. Увидел бы, как Кристина заплакала…
Но потом успокоилась?
Похоже, что да. Во всяком случае, так казалось Сантинелли, который был ей теперь ближе всех.
Однако все прежние французские приятели отвернулись от шведской королевы. Кто-то проговорился о случившемся в Фонтенбло… Людовик весьма недвусмысленно заявил, что такую кровожадную гостью в своей стране терпеть более не желает. А Мазарини так хотел избавить Францию от Кристины, что предоставил в ее распоряжение свой собственный дворец в Риме. Ну что ж, пришлось ей воспользоваться гостеприимством кардинала.
Кристина отправилась в Рим, думая, что ей предстоит нелегкая участь – выдержать сцены с папой Александром. Однако тот счел виновником всего Сантинелли…
Кристина сначала поддерживала своего бывшего любовника, пыталась его защищать, но в конце концов и сама стала думать, что именно он и есть виновник. В конце концов, не кто иной, как Сантинелли, предоставил ей свидетельства предательства Мональдески и разбудил демона в душе королевы, заставил ее возненавидеть любовника. Значит, Сантинелли и должен отвечать! Зачем, ради всего святого, ей нужен Сантинелли? Папа грозится уменьшить ее доходы чуть ли не втрое – разве стоит такой дорогой цены голова убийцы?!
И Кристина отвернулась от него, не сказала ни слова в его защиту, когда он предстал перед судом, а затем и отправился на плаху. Кристина постаралась как можно скорей забыть и о нем, и о злосчастном Мональдески.
В своем чудесном дворце Риарио, как и некогда в Стокгольме, она окружила себя художниками, учеными, музыкантами. Хормейстером у нее служил сам Алессандро Скарлатти. Арканджело Корелли дирижировал оркестром. Скульптор Бернини был обязан ей всем в своей жизни за ту помощь, которую Кристина оказала ему в трудные моменты.
Но королева все больше тяготилась своей зависимостью от папы Александра, который выполнил-таки угрозу и свел ее содержание к 60 тысячам пистолей. Невозможно малая сумма при широте ее натуры и образе жизни!
Кристина решила отправиться в Швецию и спросить, не согласятся ли соотечественники вернуть ей престол, тем паче что Карл-Густав как раз к тому времени умер.
Увы, шведы встретили бывшую госпожу, мягко говоря, неприветливо, предпочтя отдать трон четырехлетнему сыну Карла-Густава, но не ей. Кристина отправилась назад в Рим и в пути узнала, что папа Александр также отошел к своим предшественникам, на небеса.
С одной стороны, его смерть была ей на руку, потому что отношения папы с нашей героиней совсем разладились. С другой стороны, реальным наследником Александра мог стать кардинал Фарнезе, который Кристину с ее замашками и причудами на дух не выносил, и при его восшествии на папский престол у нее горела бы земля под ногами и в Риме.
Ожидая решения конклава, Кристина задержалась в Гамбурге и, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, занялась поисками философского камня. Конечно, не сама и не одна, а в компании с двумя выдающимися алхимиками того времени, Барри и Бандиерой.
И вот из Италии пришли новости, которые оказались максимально благоприятными для королевы Кристины: конклав предпочел видеть на престоле святого Петра, не ее недруга Фарнезе, а ее друга кардинала Роспильози, теперь названного римским папой Климентом IX. А секретарем своим он назначил кардинала Джулио Адзолини, который был без ума от манер и modus vivendi Кристины Шведской.
Теперь в Риме вполне можно было наслаждаться жизнью! И даже когда спустя три года папа Климент IX умер, а его преемник по имени Климент X держал себя с Кристиной довольно холодно, это не омрачало ее жизнелюбия и философического отношения к тем ухабам, которые порою бросала ей под ноги жизнь. С тех пор королева безвыездно жила в палаццо Кормини на Виа дела Лунгара, занималась своей академией и своей библиотекой, услаждаясь на досуге операми, комедиями, роскошными обедами и азартной игрой.
Правда, эпикурейство ее было несколько омрачено избранием следующего папы – Иннокентия XI. Крутой и непокладистый старик закрыл в Риме все театры и потребовал выезда из Вечного города всех иностранцев. На счастье, Кристина незадолго до его воцарения сдружилась с французским посланником маркизом Де Лаварденом, у которого была личная гвардия в восемьсот человек. Конечно, он защитил экстравагантную амазонку. Кроме того, ее дом стал на время оплотом сопротивления папе, в стенах дворца бывшей шведской королевы нашли убежище другие иностранцы, гонимые папским режимом. Сбиры Ватикана были бессильны против этой дамы, которая неведомо каким образом умела вызывать в людях, особенно в мужчинах, глубочайшую себе преданность. Может быть, она была не таким уж ужасным чудовищем, каким перед смертью считал ее бедолага Мональдески.
А он был давным-давно забыт, потому что над гвардией маркиза Де Лавардена начальствовал некий человек по имени маркиз Дель Монте. Красавец (конечно, черноглазый!), авантюрист, дуэлянт, волокита, кутила, отъявленный мошенник… ну разве могла королева Кристина не влюбиться в этакого субъекта?! Он тоже, как и сама Кристина, напоминал некий персонаж итальянской комедии. Может быть, отчасти из-за родства душ, отчасти из-за прекрасных глаз, королева прощала маркизу все слабости. Он сделался последней ее сердечной привязанностью, истинным олицетворением сентиментальной сентенции о том, что последняя любовь считает лишь счастливые мгновенья…
Дель Монте умер внезапно, в начале 1689 года, во время приготовлений к какому-то очередному карнавалу. Кристина была совершенно убита горем и увидела в его смерти предзнаменование скорой собственной.
И не ошиблась. В апреле того же года королева Кристина наконец-то отправилась на встречу с обожаемым ею Дель Монте, ненавидимым ею Сантинелли, отвергнутым ею Карлом-Густавом, уитым ею Мональдески… Обряд ее погребения пышностью своей превосходил все, что могло измыслить прихотливое воображение людей эпохи барокко, истинной дамой которой называли Кристину Шведскую.
Незадолго до своей смерти она заказала Адзолини (он, кстати, унаследовал все ее состояние, отчего ошибочно зачислен многими историками в ее любовники) изготовить несколько памятных досок, которые можно было бы прикрепить где-то в ее любимых парках и на стенах тех домов, где она жила.
Благодарный Адзолини исполнил, конечно, просьбу королевы, однако время не оставило от них и следа. И даже в Риме, который Кристина обожала и который обожал ее, мало кто помнит и знает о пребывании там королевы Шведской. Не странно ли, что существует всего лишь одно место, где ее вспоминают постоянно – историки, досужие гуляки, экскурсоводы, туристы?
Это – галерея Оленей в Фонтенбло.
– Здесь королева Кристина убила своего любовника Мональдески, покарав его за предательство, – говорят экскурсоводы, и те, кто слышит их слова, мысленно переносятся в тот пасмурный день 10 ноября 1657 года…
Дружка королев (Андрей Курбский)За тяжелыми дверьми государевой опочивальни творилось тайное действо. Молодой царь Иван Васильевич впервые владел новобрачной женой своей Анастасией Захарьиной.
Тянулась ночь. Дружки подремывали за дверью: красавец Андрей Курбский, пронский воевода, Алексей Адашев, приятель молодого государя, да дядя невесты Григорий Захарьин, да дядя жениха Юрий Глинский.
– Ну, пора, что ли? – спросил, позевывая, Захарьин.
– Рано еще, – отозвался Адашев.
Курбский молчал. Он знал, что ему мерещится, что ни звука не может донестись из-за тяжелых, плотно затворенных дверей, прорваться сквозь толстенные кремлевские стены, ан нет – так и чудилось жаркое дыхание, стоны, вздохи сладострастные…
Анастасия там. С другим… Прошлый год он, Курбский, через матушку свою, Настину тетушку, поднес ей серьги-двойчатки с бубенчиками… Не столько родственный дар, сколько намек. Отказалась было она от серег, насилу тетушка ее уломала, насилу уговорила не обижать ни ее, ни сына. Настя серьги взяла, но так и не надела их ни разу. Через подкупленную девку-горничную княгиня Курбская вызнала: так и лежат они в шкатулке. Не люб, значит, Настьке подарок князя Андрея… а значит, и он сам не люб. А ведь он мало что богат и знатен – красавец писаный! Галантен, как настоящий шляхтич, знает обхождение с дамами, по-польски говорит. Даже и по-латыни изъясняется! Любая боярышня, тем паче худородная Захарьина счастлива была бы, что такой человек пред нею заискивает, благосклонности ищет…
– Да дура она, – уговаривала матушка Курбского, видя, как помрачнел сын от Настиной холодности. – Нос задрала, вишь, не в меру… Что за глупости себе в голову взяла! Ну, пошутил с ней какой-то прохожий-проезжий монах, посулил, мол, царицей станет. Да разве умная девка такую чушь заберет в голову? Больно нужна она царю!
– И мне не нужна, – твердил подвыпивший с горя князь Андрей. – Пусть ее кто хочет забирает!
И вот… забрал. И та, о которой он грезил тайно, красивейшая из дев, встреченных им в жизни, незабытая и незабываемая, сейчас стелется под мужским телом, навеки отданная ему во власть! И мужчина тот – царь. И она будет – царица.
Ох, как ненавидел Курбский ее, как ненавидел… Она, видимо, чувствовала его ненависть, ведь в церкви, пока Курбский с венцом стоял позади нее у аналоя, Анастасия так и клонилась вперед, словно его ненависть прожигала ей спину.
Не совладав с собой, рванулся князь к тяжелой двери. До блеска начищенные медные оковы сверкали, как золото. Приник к двери, выкрикнул зычно:
– Здоровы ли молодые? Свершилось ли доброе?
Что-то глухо стукнуло в дверь, Курбский отпрянул – почудилось, в голову попало. Никак башмаком швырнули. И крик:
– Пошел вон! Все вон!
Курбский стоял недвижимо, сдерживая дрожь. Щеки горели, будто нахлестанные.
Позор, ну, позорище…
Пьяненький князь Юрий Васильевич Глинский помирал со смеху, зажимая рот рукой, чтоб не слышно было разгоряченному молодому там, в спальном покое:
– Каково он тебя? Под руку попал! Теперь знаешь, что оно такое, ему под руку попасть?
Курбский угрюмо молчал, словно вопрос относился не к нему.
– И чего сунулся? – сердито буркнул Адашев. – Я ж говорил, еще не время.
– Не бойся, государь на это дело спорый! – хихикнул Глинский. – Сосуд распечатать – ему раз плюнуть. Но вот чего он всегда не любил, так того, ежли печать уже до него была сорвана. Смекаешь, княже?
Глинский многозначительно умолк.
– Ты, князь Юрий Васильевич, романеи упился, – с трудом шевеля побелевшими губами, произнес Курбский. – Чего несешь?
– Несу? Это курица яйца несет! – куражился Глинский. – Я не потерплю, чтоб каждый-всякий… Еще неведомо, какие простыни нам покажут, понял? Молодая-то молчит, как прибитая… А ведь я знаю, знаю, как ты ее обхаживал! Думали, шито-крыто все останется? Кто о прошлый год на именинах у Бельского орал, мол, слава Богу, что Захарьины дали от ворот поворот – не больно-то их квашня перебродившая мне надобна!
– Откуда взял? – растерялся Курбский. – Тебя же там не было, у Бельского-то.
– Слухом земля полнится, – паясничал Глинский. – Жаль, поздно проведал про сие… Но ничего, лучше поздно, чем никогда. Погодите, мы еще выведем вас всех на чистую воду вместе с этой блудливой девкой!
Кулак Курбского звучно влип в его рот – словно кляпом заткнули прохудившуюся бочку. Какое-то мгновение Глинский смотрел на него, выпучив глаза, потом опрокинулся навзничь, сильно стукнувшись затылком об пол.
Курбский испуганно наклонился над ним:
– Не велика беда! – пропыхтел взопревший от ярости Григорий Захарьин. – Вот же гнилостный язык… Но ты, брат Андрей Михайлыч, тоже хорош гусь! Как же ты смел про нас такое у Бельского…
– Еще и вы подеритесь, – презрительно обронил Адашев, стоявший у притолоки и с любопытством внимавший происходящему. – Самое время лаяться!
Григорий Юрьевич мигом остыл, спохватился, мученически возвел горе свои темно-голубые, как у всех Захарьиных, глаза:
– Ой, что-то они там и впрямь долго!
Курбский резко отвернулся. Адашев проворно рыскал взглядом от одного к другому и потаенно усмехался в кудрявые усы.
…Через некоторое время бледный, сдержанный Курбский вышел к гостям и сообщил, что доброе меж молодыми свершилось. Знаки девства царицына были предъявлены свахам и придирчиво ими осмотрены.
Свадьба Ивана Васильевича и Анастасии Романовны состоялась.
Русский царь собирался воевать казанского царя. Казань – ад на земле! Вечная угроза для русского народа. Набеги, грабежи, убийства, угон в полон мирного народа… Пора было покончить с бесчинством.
Дважды, в 1548 и 1550 годах, ходил Иван Васильевич на Казань. Но выступал поздно осенью, и его заставала зима. Войско вязло в снегу. Пушки тонули в Волге.
Дважды чуть ли не со слезами бессилия царь приказывал своему войску отступить, а по следу его шли одерзевшие казанцы и опустошали Русскую землю.
Поговаривали в Москве, что третьего похода не будет, однако весной 1552 года сборы начались. Выступать намечено было на июль месяц.
– Тебе когда рожать? В октябре? – спрашивал Иван Васильевич опечаленную жену. – Ну и не тревожься – вернемся мы в октябре. Ежели же я дождусь твоих родин и выйду по осени, опять в снегу и грязи завязнем. Дело Курбский говорит – надо идти на Казань посуху, в июле выступать, не позднее.
Анастасия втихомолку злилась на князя Андрея Михайловича за его, безусловно, правильные советы, пусть они даже совпадали с ее собственными мыслями. Злилась на ближних царевых людей – священника Сильвестра и Алексея Адашева, которые, конечно, тоже подстрекали царя к выступлению и внушали ему уверенность в удаче.
Казань воевать надо, нет слов. Но она не верила ни одному слову, которое исходило от этой троицы, а прежде всего – от Курбского.
Она не могла объяснить своего ужаса перед князем. Но не раз и не два мысленно говорила себе: «Какое счастье, что я ему отказала!» Да, счастье – и не только потому, что, став женой Курбского, она не стала бы женой любимого государя Иванушки. Счастье – потому что она не смогла бы жить с Курбским, Анастасия это знала точно.
Но как же страшно ей было оттого, что его любовь превратилась в ненависть! Воевода пронский нужен царю, он храбрый воин, но что бы только не отдала Анастасия за то, чтобы Курбский в походе не участвовал, чтобы был как можно дальше от Ивана Васильевича!
Но что может слабая женщина? Кто послушает ее?
Князь Андрей Михайлович Курбский, командовавший при взятии Казани правым крылом русской армии и стяжавший себе большую славу, вдобавок разогнал луговую черемису, враждебную к русским, и был назначен боярином. Его полк тоже двинулся в Москву в сопровождении заваленных добром подвод.
Позади обоза тянулась вереница пленных татар. Их не трогали. Русское сердце отходчиво, никому не хотелось браниться с обездоленными бабами и детишками. Особо жалостливые охотно тетешкали детей, а заядлые бабники уже благосклонно поглядывали на красивых татарок. Однако некоторых воинов еще пьянил угар боя, они не вполне насладились местью, и особенно злы были потерявшие в бою братьев, отцов или сыновей. От таких «удальцов» приходилось даже охранять пленных.
Пуще всех лютовал конный ратник Тимофей Челубеев. Всем было известно, что во время татарского набега много лет назад у него угнали в полон молодую жену, и до Тимофея доходил слух, что она в Казани, у какого-то богатого татарина. Когда дым боя рассеялся и победители вполне почувствовали себя хозяевами в захваченном городе, удалось найти в развалинах нескольких русских пленников. Каким-то чудом оказалась среди них женщина, знавшая жену Тимофея. Плача, поведала она, что его жену, бывшую редкостной красоты, сразу купил на торгах и взял к себе в гарем знатный бек. Спустя год она умерла, родив господину дочь. Ничего о судьбе того ребенка русская рабыня не знала, поскольку ее продали другому хозяину.
Тимофей исполнился лютой ярости ко всем казанцам. Ум его помутился от горя. В каждом мужчине он видел похитителя Василисы, а в каждой девочке – ее дочь, наполовину татарку. Среди пленных и впрямь было много детей-полукровок. И вот однажды, когда дошли до озера Кабан, случилась страшная история. Видимо, больная душа Тимофея в тот день больше прежнего не давала ему покоя. Не в добрый час попалась ему на глаза Фатима – девушка лет четырнадцати необыкновенной красоты. Можно было без сомнения сказать, что в ее жилах течет русская кровь: чернобровая, смуглая, с тонкими чертами лица, которыми иногда отличаются восточные женщины, она обладала ярко-синими глазами и роскошной светло-русой косой. Фатима всегда прятала лицо, потому что многие молодые воины смотрели на нее разгоревшимися глазами, а некоторые откровенно лелеяли надежду взять ее в жены, тем паче что она отчасти русской крови. Подобные разговоры Тимофею Челубееву казались чудовищными и бесили его до крайности.
И вот когда дошли до озера и остановились напоить коней, Тимофей вдруг кинулся к веренице пленников, схватил на руки Фатиму и бросился с ней к озеру. Девушка билась, молила о пощаде, но Тимофей словно обезумел – швырнул ее в воду и начал топить. И тогда Курбский направил коня в озеро. Он сам не знал, почему отважился на отчаянный поступок! Может, Бог его надоумил. А верней всего, дьявол.
Курбский вырвал полуживую девушку из рук Тимофея. Скакун рванулся в сторону и вынес хозяина из воды, а обезумевший Тимофей бросился в волны – и более не всплыл.
– Прими, Господи, душу раба твоего! – дрожащими губами прошептал Курбский и передал Фатиму подбежавшим женщинам.
Она скоро пришла в себя и стала спрашивать, каким образом спаслась. Все указывали на Курбского. В легкой кольчуге, без шелома, князь стоял на взгорке и задумчиво смотрел на коварное озеро. Высокий, могучий, с открытым лбом, гордым взором и величавой повадкой, Андрей Михайлович был необычайно красив. Несчастной Фатиме он показался воплощением Бога на земле. Девушка припала к земле, покрывала сапоги князя слезами и поцелуями, клялась служить ему отныне и вовеки и отдать за него жизнь по первому его слову.
Курбский поднял Фатиму, взял двумя пальцами за подбородок и долго смотрел в восхищенное полудетское лицо. Потом сказал:
– Я окрещу тебя и подарю царице. Служи ей, как ты хочешь служить мне.
Фатима склонилась в знак того, что покоряется его воле, однако в голосе звучало упорство:
– Отдай меня кому хочешь, но служить я буду только тебе!
Вскоре войско двинулось дальше. Во Владимире русские полки встретила радостная весть: как раз на день Дмитрия Солунского (8 ноября, или 26 октября по старому стилю) царица родила сына.
– Жена подарок сделала и мне, и себе к своим именинам! – радостно твердил Иван Васильевич: ведь именины у царицы были 28 октября, на Анастасию Римлянку, или, по-русски, Настасью-овчарницу.
Когда дозволено было посетить молодую мать и поздравить ее, все преподносили богатые подарки и Анастасии Романовне, и младенцу. Князь Курбский среди всего прочего подарил царице синеглазую и золотоволосую смуглянку по имени Настя. Это была Фатима, окрещенная после рождения царевича в честь святой мученицы Анастасии и самой царицы.
Анастасия Романовна поблагодарила – и отдала девушку в помощницы мамкам и нянькам маленького царевича.
Митенька рос медленно, был маленьким, болезненным, а уж до чего крикливым – просто не описать словами. Но не раз младенчик успокаивался на руках у Насти.
Вдобавок ко всему новая нянюшка рассказала старшей мамке о том, что в Казани болезненных ребятишек прикармливают козьим молоком – не коровьим, нет, оно тяжело для маленького животика, а именно козьим, разведя его теплой водой. Дали такого молока Мите – и он поздоровел на глазах. Старшая мамка, Евдокия Головина, была женщина добрая. Она не замедлила поведать все царице, и Анастасия осталась очень довольна.
Или сделала такой вид? На самом-то деле ей не очень нравилась Настя, только никто об этом даже не подозревал.
А не нравилась лишь потому, что подарил ее – Курбский.
Шло время. Вот и Рождество осталось позади, зима катилась к закату, хотя еще цеплялась за жизнь последними морозами и метелями. Мужа Анастасия видела теперь мало, только ночью на супружеском ложе, которое он продолжал делить с ней, почти не отдаляясь в свою опочивальню. Целые дни царь проводил в Малой избе, которую отдал Алексею Адашеву и в которой тот принимал народные прошения, разбирал жалобы и давал ответы, либо в Благовещенском соборе у попа Сильвестра, либо в приемной комнате, беседуя с Курбским. Тот совсем забросил и свой старый Пронск, и Ярославль, дарованный ему в вотчину, – безвыездно жил в Москве и так же, как царь и его окружение, казался озабоченным одним вопросом: воевать Ливонию в будущем году или погодить немного, чтобы служилый народ отдохнул после Казани? А может, пойти на Крым?
Царице, впрочем, и в одиночестве особенно некогда было скучать. Девушки из ее светлицы были с утра до вечера заняты вышиванием покровов и икон, а в ее дневном деле всегда преобладало дело милосердия, помощи бедным, нуждающимся. Кроме нищих, множество людей, особенно женщин, взывало к милосердию царицы и подавало ей через дьяков челобитные о своих нуждах. Все дообеденное время Анастасии Романовны было занято чтением таких прошений. Конечно, не она собственноручно разбирала каракульки: для сего дела имелся дьяк. В челобитных вдовы и сироты ведали о своей горькой нужде и бедственном положении.
Анастасия внимательно слушала разнообразие пеней на жизнь, порою подавая знак: этому полтину, тому гривну, третьему один-два алтына. В самых тяжких бедах жаловала и рубли. Иногда задремывала. Вот и сейчас затянуло вроде бы голову дремотою, но тотчас вскинулась, услышав: «…якобы государь наш Иван Васильевич за спинами прятался, а все подвиги свершал князь Курбский. Он и в бой полки вел, он и коня государева за уздцы тянул, чтоб заставить царя выехать на бранное поле…»
– Что такое? – вскрикнула царица.
Дьяк покрывался красными пятнами и комкал какое-то прошение, бессвязно бормоча:
– Прости, матушка-государыня, не пойму… бес попутал… подсунули мне сие, подсунули… не вели казнить…
– Дай сюда! – протянула руку Анастасия.
Дьяк мученически завел глаза, однако не посмел ослушаться и подал скомканную грамотку. Плюхнулся в ноги. Анастасия досадливо отмахнулась от него и с трудом начала разбирать корявую скоропись.
Какой-то человек, забывший назвать свое имя, просил у царицы заступничества. Он убил слугу своего за то, что тот «лаял царя и называл оного трусом». Оказывается, слуга был при Казани в полку Курбского и теперь болтал языком направо и налево, что царь при воинском деле молитвами ограничивался да поклоны бил. Курбский есть истинный герой, а вовсе не государь-полководец! Дескать, Курбскому пришлось чуть ли не умолять царя, чтобы прервал он молебен и дал позволение на подрыв казанских укреплений. Уже бой кипел в городе, войскам необходимо было видеть впереди царя, а он все молился. Чуть ли не начали опамятовшиеся татары вытеснять наших за пределы стен, когда бояре взяли царского коня под уздцы и повлекли его на поле боя. Увидав своего вождя, русские обрели новые силы и вырвали победу у врага. «Больно мне было слушать наветы на царя, и я зарезал своего раба, за что попал под суд и расправу, а ты, христолюбивая царица, прими за меня заступу и оборони», – заканчивал челобитчик.
– Молчи об сем, – тихо приказала Анастасия дьяку, швыряя письмо в печку. – И прочь поди.
Он мигом исчез, а она еле владела собой от ярости.
Уж наверняка не один лишь слуга этого челобитчика распространяет лживые слухи. И не с печки же он упал, что вдруг начал оговаривать царя. Наверняка все наветы исходят из уст самого Андрея Михайловича, неуемное тщеславие которого не удовлетворено полученными почестями. Ему хочется больше, больше… ему хочется всего! Если дело этак дальше пойдет, он не замедлит приписать себе всю заслугу взятия Казани.
Вот они каковы, друзья и советники государевы! Живут за счет царя, за его счет величаются. Алексей Федорович Адашев слывет в народе заступником добреньким, он всякую жалобу досконально рассматривает и примерно наказует неправедных обидчиков, помогая обиженным. Конечно! Помогает как бы от себя, а наказует-то именем государя!
Этак искусно и сложилось мнение: Адашев добр да справедлив, а Иван Васильевич не в меру горяч и никому спуску не дает. Так и воображает себе народ молодого царя: вздорное дитятко, способное сделать что-то толковое, лишь находясь под присмотром Адашева, князя Курбского да попа Сильвестра, который чуть что – сразу сечет царя словесными розгами.
И разве только русские люди так думают? Князь Андрей Михайлович общается с ливонскими да аглицкими заезжими людьми и купцами, с поляками да немцами – можно не сомневаться, что и перед ними он клевещет на господина своего. А Сильвестр и Адашев его медоточиво поддерживают. Эти-то, безродные, уж вовсе молчали бы. Их место – во прахе. Ох уж эта русская спесь – каждый мнит себя равным по уму государю, каждый спит и себя на престоле видит! А ведь лишь в сказках Иван-дурак на престол садится. В сказках – не наяву!
Анастасия с трудом унимала ретивое. Хотелось выбежать из палат, ворваться в Малую избу, где заседала Избранная рада советников, хотелось гневно обличить Курбского… Да он просто пес, осмелившийся укусить хозяина!
В ее воспаленном воображении вина Курбского многократно увеличилась. Теперь чудился Анастасии чуть ли не заговор на жизнь государя-Иванушки, а значит – и на жизнь ненаглядного царевича. Уж не Фатиме ли, басурманке крещеной, предназначено совершить злодеяние?
Царица вскочила и со всех ног бросилась в детскую. Вспугнутые со сна боярыни, кудахча, затопали следом, не понимая, что вдруг приключилось с матушкой.
Анастасия приоткрыла дверь и замерла, увидев маленького Митю, который радостно агукал на руках похорошевшей, раздобревшей Насти-Фатимы. Личико у младенчика розовенькое, округлившееся, кулачки бойко молотят по воздуху. Невозвратно отошли в прошлое тяжелые минуты его непрекращающегося, жалобного плача, от которого у матери разрывалось сердце.
Анастасия устыдилась своих мыслей. Не надо выдумывать страхов – хватит и тех, которые существуют наяву. Главная беда в том, что Иван Васильевич безоглядно доверяет и Сильвестру, и Адашеву, и князю Андрею. Чем бы его доверие поколебать? Как бы государя отрезвить?
Какая жалость, что она так поспешно и необдуманно сожгла письмо! С другой стороны, что такое письмо? Даже стань о нем известно Курбскому, он всегда может отпереться: в чем его вина, ежели чей-то раб обезумел и ударился в словоблудие? Не раз приходилось Анастасии слушать речи князя, и она прекрасно знала, как умеет тот обаять человека, одурманить его разговорами. А государь, как никто другой, падок на словесные украшательства и доверчив. Нет, надо придумать что-то похитрее!
Она думала весь день до вечера, но ничто не шло на ум. А вечером возникла новая тревога: заболел муж.
Иван Васильевич поранил ногу на охоте, напоровшись на сук, и вот уже который день прихрамывал. В нем с детства жило отвращение к болезням, лечиться царь смерть как не любил и болеть не умел, однако ногу уже ломило не в шутку, пораненная голень распухла и покраснела. Место вокруг раны сделалось сине-багровым, при небольшом нажатии сочился гной.
Немец Арнольф Линзей, придворный архиятер, сиречь лекарь, от робости слегка приседая, выговаривал царю: рану следует вскрыть и хорошенько прочистить, удалить из нее гной и приложить целебную мазь его, Линзеева, рукомесла, а не то…
– А не то что? – задиристо спросил Иван. – А то помру, да?
Линзей немедля осадил назад.
– Нет, государь, конечно, нет, однако… – забормотал растерянно.
– Да ты не бойся, – усмехнулся Иван. – Уж наверняка среди моих ближних и дальних нашлось бы немало, кто тебя только поблагодарил бы, отправься я к праотцам. То-то пели бы и плясали! А уж трон делить бросились бы – только пыль бы замелась!
Анастасия тихо ахнула. Муж покосился на нее, и она неприметно качнула головой в сторону лекаря.
– А ну, выдь-ка ненадолго, – устало сказал Иван Васильевич, откидываясь на подушки. – Покличу, когда понадобишься.
– Ну, что ты надумала? – спросил жену, когда они остались одни.
Анастасия нерешительно помалкивала. Мысль, ожегшая ее, вдруг показалась просто глупой.
Она прилегла головой на плечо мужа.
– Вспомнилась мне старая сказка, – шепнула, осторожно подбирая слова. – Помнишь, как кот решил объявить мышам, что помирает? Лег возле их норок и лежит, прикинувшись дохлятиной. Неразумные мыши осмелели и ну баловать на его неподвижном теле! Кто за усы Котофея дергает, кто с его хвостом забавляется, а самая большая мышь забралась на его голову и, приплясывая, объявила себя властительницей всех мышей… Ой! – Анастасия испуганно вскрикнула, потому что царь схватил ее за руку – так же внезапно, как кот дурочку мышку.
Приподнялась. Муж смотрел на нее блестящими глазами, вскинув брови, как бы спрашивая, все ли и верно ли понял.
Анастасия кивнула. Царь усмехнулся и поцеловал ее.
Непривычная тишина воцарилась в кремлевских покоях. Разговаривать здесь старались вполголоса, а то и шепотом: за стенкой лежал в постели умирающий государь.
Никто не мог постигнуть происходящего. Чтоб от какой-то пустяшной раны, от пореза, можно сказать, пожив всего лишь двадцать два года!
Царя жалели, но все ж бояре прежде всего думали о себе. Для Захарьиных смерть Ивана Васильевича означала не просто крушение всех их устремлений и мечтаний, но и прямую гибель. Мало кто из бояр готов был поклясться в верности царевичу Дмитрию. Поговаривали о других наследниках, о князе Владимире Старицком.
– Обезумел народ! – негодовали Захарьины. – Обезумел! Когда помирал великий князь Василий Иванович, никто и пикнуть всерьез не посмел в пользу прочих наследников, помимо сына его, Ивана. Даже у Шуйских хватило совести молчать! А уж младший брат Василия, Юрий, больше имел прав на престол, чем нынешние второстепенные Старицкие! Ведь Владимир – сын не великого, а удельного князя!
В Малой приемной палате, примыкавшей к опочивальне царя, стены обиты зеленым сукном, а под сводчатые потолки подведена золотая кайма. Над дверьми и окнами нарисованы библейские бытья и травы узорные. По лавкам вдоль стен сидели разряженные бояре, однако не все явились в парадном платье с изобилием золота, в котором положено было являться ко двору.
При виде царицы вставали, кланялись: кто с сочувствием и почтением, кто спесиво, кто с плохо сдерживаемым злорадством.
Отсутствовали, ссылаясь на дела, избранные – князь Курбский, Алексей и Данила Адашевы. Лишь недавно словно нехотя пришел поп Сильвестр.
Анастасия приблизилась к постели мужа, ловя его взгляд. Он смотрел на царицу, слабо улыбаясь, но, когда перевел взгляд на бояр, ставших в почтительном отдалении, лицо его посуровело:
– Что же вы, господа бояре? Слышал я, вы отказываетесь целовать крест нашему наследнику, царевичу Дмитрию, и присягать? – негромко спросил Иван Васильевич, однако каждое слово его было хорошо слышно притихшим людям. – Лишь Иван Висковатов, да Воротынские оба, да Захарьины, да Иван Мстиславский с Иваном Шереметевым, да Михаил Морозов исполнили свой долг. Остальные-то чего мешкают?
Анастасия, приподнявшись, смотрела, как бояре отводят глаза и пожимаются, пятясь к дверям. Боялись поглядеть в глаза царя.
Вдруг, посунув остальных широким плечом, вышел вперед окольничий Федор Адашев, отец Алексея, и, разгладив окладистую бороду, гулко, как в бочку, сказал:
– Прости, коли скажу противное. Ведает Бог да ты, государь: тебе и сыну твоему крест целовать готовы, а Захарьиным нам не служивать! Сам знаешь: сын твой еще в пеленицах, так что владеть нами Захарьиным. А мы и прежде беды от бояр видали многие, так зачем же нам новые жернова на свои выи навешивать?
– Да где тебе, Федор Михайлович, было боярских жерновов нашивать? – тонко взвыл оскорбленный до глубины души Григорий Юрьевич Захарьин. – В то время тебя при дворе знать не знали и ведать не ведали. Сидел ты в какой-то дыре грязной со чады и домочадцы, а нынче, из милости взятый, государю прекословишь? И где сыновья твои? Они ведь тоже из грязи да в князи выбрались щедростью государевой! Был Алешка голозадый, а нынче Алексей Федорович, извольте видеть, бровки хмурит в Малой избе! Но как время присягать царевичу настало, ни Алексея Федоровича, ни Алешки и помину нет?
– А ну, тихо! – внезапно выкрикнул Иван Васильевич и резко откинулся на подушки, словно крик совершенно обессилил его.
– Эх, эх, бояр-ре… – сказал с укором.
Голос его звучал едва слышно, и спорщики невольно притихли, уняли свой пыл.
– Если не целуете креста сыну моему Дмитрию, стало быть, есть у вас на примете другой государь? – спросил Иван, обводя пристальным взором собравшихся. – И кто ж? Уж не ты ли, Кашин-Оболенский? Или ты, Семен Ростовский? А может быть, ты, Курбский? – чуть приподнялся он на локте, вглядываясь в приоткрывшуюся дверь, и Анастасия увидела только что явившегося князя Андрея. – Что ж, у тебя это в роду! Дед твой Михаил Тучков при кончине матушки нашей Елены Васильевны много высказал о ней высокомерных слов, да приговаривал, мол, не Ивашкино на троне место! Может, и ты скажешь, что место на троне нынче не Митькино?
– Напраслину речешь, государь, – негромко отозвался Курбский, проходя ближе, к его постели. – Я ведь еще и словом не обмолвился. Хоть ты и великий царь, а все ж не Господь Бог. Почем тебе знать, что я думаю?
Прежде он не осмеливался так говорить с Иваном Васильевичем. Всегда держался с достоинством и даже высокомерно, но чтоб этак вот… Впрочем, с некоторых пор Анастасия и не ждала от него ничего другого.
– Значит, не ты будущий государь? – словно бы безмерно удивился царь. – А кто? Уж не Владимир ли Андреевич Старицкий вами чаемый государь? Не этот ли сынок мамкин?
– Пусть и мамкин, да не пеленочник! – проворчал кто-то от порога.
– Не хотите моему пеленочнику служить – значит, мне служить не хотите! – вскричал Иван.
Только Висковатый да Воротынский-младший сделали протестующее движение – остальные стояли недвижно и безгласно.
– Вот как, значит… – тяжело выдохнул Иван Васильевич. – Чужим стал я для братьев моих и посторонним для сынов матери моей… Ну, хоть смерти моей дождетесь или прямо сейчас подушками задавите? Царице моей с сыном уйти дадите или…
Голос его снова прервался. Анастасия вцепилась в руку мужа и зажмурилась.
Молчание. Все молчат! Никто не возражает!
– А ну, пошли все вон! – гаркнул Иван Васильевич.
По толпе бояр пробежала дрожь. Анастасия испуганно распахнула глаза, а Линзей едва не выронил склянку со своим лекарственным зельем.
– Смрадно мне от вас, – добавил царь, морщась с отвращением. – Подите вон! Воздуху дохнуть дайте!
После минутного промедления в дверях образовалась давка. Все спешили поскорее выйти, но кто-то задерживал толпу. Анастасия увидела, что это Курбский. Встал в дверях, раскинув руки, и не дает никому пройти.
– Что же вы, бояре? – спросил с укоризною. – Куда спешите? Разве забыли, зачем пришли сюда? И ты, государь, погоди нас гнать. Не все еще дело слажено.
Растолкав людей, Андрей Михайлович приблизился к дьяку Висковатому, который держал крест для присяги.
– Вот зачем мы сюда пришли! – И он склонился перед царем: – Я, князь пронский и ярославский, присягаю на верность и крест целую тебе, великий государь, а буде не станет тебя, то сыну твоему Дмитрию! И накажи меня Господь за клятвопреступление, как последнего отступника.
У Анастасии закружилась голова. Словно во сне увидела она только что вошедшего Алексея Адашева, как всегда, с потупленными глазами и в черном кафтане, и брата его Данилу, одетого куда щеголеватее. С напряженными, суровыми лицами они пробивались к царскому ложу. Федор Адашев с глупым выражением толстощекого, распаренного лица следил, как сыновья целуют крест и клянутся в верности царевичу.
Ждал своей очереди подойти присягнуть и Сильвестр.
В рядах бояр настало смятение.
Анастасия переводила взгляд с одного растерянного лица на другое, не в силах понять, что вдруг произошло. Она могла бы руку отдать на отсечение, что Курбский явился сюда с недобрыми намерениями, однако именно его поступок переломил общее настроение. Именно его – человека, в котором она видела первого предателя! Что же, выходит, письмо, из-за которого разыгралась вся сия история, было клеветой на героического и верного князя? Или… или каким-то немыслимым образом Курбский проник в истинный смысл того, что происходило в последние дни в царской опочивальне?
Она могла предположить все, что угодно. Никогда не докопаться до истины! Остается только снова поверить Курбскому, а заодно умилиться верности братьев Адашевых и Сильвестра.
Анастасия зло стиснула пальцы. Зря, все было зря! Хотя почему – зря? Она хотела убедиться в верности этих людей царю – и убедилась. Или… или она желала убедиться в их неверности?
– Беру на себя обет, – продолжал тем временем Иван Васильевич. – Коли пошлет Бог дольшей жизни, отправлюсь паломником в монастырь Кирилла Белозерского, на поклонение мощам, с женой и сыном. Все слышали? А теперь идите. Идите все. Устал я. Иван Михайлович, – повернулся он к Висковатому, – ты в приемной держи крест за меня. Авось кто еще присягнуть надумает…
Голос царя дрожал то ли от слабости, то ли от сдержанного смеха.
На другой день с красного крыльца Большой палаты было объявлено, что царь, Божией милостью и молитвами, пошел на поправку, ибо царская смерть без ведома Божия не случается, как и смерть любого другого человека. Все Божьими руками охраняемы, умирают по суду его, никто не может быть убитым до назначенного ему дня…
– Ошибалась ты в Курбском, – сказал государь жене.
Она молчала. Сказать было нечего…
Клятва, данная Иваном Васильевичем, – поехать в случае выздоровления по монастырям – очень беспокоила его бывших друзей, в одночасье ставших недругами. А уж как ранили напоминания о том роковом дне, когда Иван подверг верность своих советников такому изощренному испытанию… Удивительно, что никто из них сначала не заподозрил опасности, не увидел ловушки. Отвыкли видеть в царе самостоятельное лицо, слишком крепко уверовали, что вполне властны над его душой и помыслами. И основания для такой самоуверенности были! Не раз и не два они трое беседовали меж собой, что никак не государева, а именно их заслуга, что миновали буйные времена боярской вольницы. Теперь они, лучшие из лучших, избранные, решали судьбы страны и бояр, все реже и реже советуясь с Иваном Васильевичем. Как сказал премудрый Соломон: царь хорошими советниками крепок, будто город башнями. И вполне естественно, ежели в головы их не раз закрадывалась мысль: раз советники так уж хороши, то зачем царь вообще?
Впрочем, нет, конечно, Иван нужен, пока нужен. Народ любит его, народу необходим некий наместник Бога в человеческом образе. Но Анастасия… Она всегда внушала советникам неприязнь – прежде всего потому, что слишком уж крепко был к ней привязан царь. Сильвестр делал все, что мог, чтобы держать Ивана в отдалении от жены, строго ограничивал время их близости, наставлял, что не годится жене так часто вмешиваться в дела своего господина, ее дело – сидеть в тиши, подобно сверчку запечному. Однако и он, со всеми своими премудростями и канонами, оказался бессилен пред стихийной силой женственности, исходящей от Анастасии. Вот ведь искусительница!
А были они на самом краю гибели. Решив не допустить к трону Захарьиных, Сильвестр, Курбский и Адашев уже готовились принять присягу князю Старицкому, который поклялся не ущемлять их власти и влияния. С тем и отправились в опочивальню цареву. Но все переломилось в последнее мгновение. Вовремя они узнали, что «умирание» государя – чистое притворство. Кабы не узнали, где б они были сейчас, все трое, привыкшие называть себя избранными и полагать всемогущими?
Нет, нельзя, нельзя допустить, чтобы Иван скользким угрем вывернулся из рук советников своих. Нельзя допустить, чтобы в паломничестве в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он так рвется, царь обдумал случившееся как следует, чтобы по-прежнему оставался под влиянием своей лукавой жены. Понятно, на каких струнах его души играет Анастасия: царь-де рожден поступать так, как ему хочется, а не как другие присоветуют. Ныне же он делает все именно по воле других. Вот в чем главная опасность путешествия – в близости Анастасии.
Советники привлекли на помощь знаменитого проповедника Максима Грека, некогда бывшего на службе у отца Ивана, великого князя Василия Ивановича. Взывая к великодушию государя, старец сказал Ивану, что обет его не согласен с разумом. После взятия Казани осталось много вдов и сирот, гораздо лучше заняться устройством их судеб, чем исполнять обещания, данные в горячке.
– Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном! – изрек Максим Грек на прощание, и слова его произвели огромное впечатление не только на царя, но и на Анастасию. Все знали о ее впечатлительности, знали, как трясется она за жизнь сына, и были почти уверены, что смутный страх, напущенный Максимом, не сможет не завладеть слабой женской душой.
Но, видимо, что-то свихнулось в мироздании, коли эта женская душа оказалась гораздо сильнее, чем советники рассчитывали. На другой день было объявлено, что царь своих обетов не изменил и в паломничество отправляется буквально завтра же. Ночная кукушка опять всех перекуковала!
Адашев и Сильвестр были вне себя от ярости, однако оба высокоумных мужа в упор не видели то, что мгновенно открылось перед хитроумным Курбским: именно в словах Максима Грека заключалось безошибочное средство низвергнуть Анастасию и вернуть себе влияние на царя. Средство жестокое, горькое, злое, может быть, ядовитое… однако необходимое.
– Ну что ж… – протянул князь Курбский. – Как сказал Максим? «Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном». Так, что ли?
– Ну, так, – насторожился Адашев, услыхав в голосе своего друга насмешливый оттенок. Он уже знал, что о самом важном и серьезном Андрей Михайлович никогда не говорит важно и серьезно – всегда с усмешечкой, словно красуясь. – И еще добавил, что опасность будет грозить именно царевичу.
– Как говорится, любящий совет сохраняет жизнь, а не любящий его вконец гибнет, – пожал плечами князь.
– Ты… ты хочешь сказать… – Адашев впился глазами в его лицо.
Угрюмый Сильвестр вскинул голову.
– Именно так, – с той же усмешкой подтвердил Андрей Михайлович. – Именно это я и хочу сказать.
– Но каким же образом… – Сильвестр оживился, его черные глаза заблестели.
– А то уж мое дело! – загадочно откликнулся Курбский.
Судно царское шло по Шексне, приближаясь к Волге. По течению двигаться было легко, и расшива летела, как стрела. День выдался прозрачный и солнечный, как в раю. Звенели в вышине птицы. Митя играл на руках у Насти-Фатимы, тянулся к облачкам, повисшим в небе и причудливо менявшим под ветром свои очертания. Потом пенные гребешки привлекли его, и нянюшка подошла ближе к борту расшивы.
– Ах, красота… какая красота! – вздохнул Иван Васильевич, умиленно оглядываясь и подталкивая жену, у которой от яркого солнечного света слипались глаза. – Ну ты посмотри, ну посмотри же!
Анастасия огляделась. И впрямь чудо как хорошо кругом: широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком, и над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью…
Но вдруг словно бы чьи-то холодные пальцы стиснули сердце царицы.
Она обернулась, ища испуганным взором сына. На миг от души отлегло. Да вот же он – играет, гулит на руках у Насти!
Анастасия с облегчением перевела дух.
Вдруг Настя-Фатима покачнулась, поднесла ко лбу руку, словно у нее закружилась голова. Вскрикнула испуганно, наклонилась над бортом – и, не успели стоящие невдалеке люди шагу шагнуть, перевалилась вниз, канула в воду вместе с царевичем, которого крепко прижимала к себе.
Оба сразу пошли ко дну и даже не всплыли ни разу.
Прошел год. Потрясенный гибелью сына царь постепенно приходил в себя. Доверие его к Избранной раде, к советникам своим упрочилось. Он составил новое духовное завещание, в котором оказал величайшее доверие своему двоюродному брату Владимиру Андреевичу, князю старицкому и верейскому, объявив его, на случай своей преждевременной смерти, не только опекуном нового царя (у царицы недавно родился сын, названный Иваном), не только государственным правителем, но и наследником трона, если царевич Иван скончается в малолетстве.
Но лишь для поверхностного, непосвященного взгляда монаршая милость к Старицким вызвана была волею самого Ивана Васильевича. На самом деле она явилась результатом той кропотливой работы, что «избранные» царя вели с ним после смерти первого его сына, медленно, по обломкам, воссоздавая здание былого доверия и послушания государя своим мудрым советникам, которые желали – всей душой жаждали! – спасти царевича Дмитрия, и благочестивый Максим Грек его предупреждал, однако никто ничего не смог сделать с непреклонной волей царя: он упорствовал в своих заблуждениях и в результате сам навлек беду на себя и свою семью. И виновата в том только Анастасия…
Новая победа над духом царя была полная. Вместе с написанием духовной в пользу Старицкого он дал Адашеву чин окольничего. Сильвестр от всякого внешнего возвышения отказался: ему более чем довольно было восстановления былой власти над государем – ради того он и жил. А князь Курбский был послан с полками на взбунтовавшуюся луговую черемису и башкир…
В этом, конечно, трудно усмотреть монаршую милость. Можно не сомневаться, что Анастасия вылила на голову князя Андрея Михайловича ушаты грязи: ведь именно Настя-Фатима, некогда подаренная ей Курбским, сделалась причиною гибели царевича! И хоть на царя подействовал довод Курбского, дескать, бедная нянька и сама погибла, не сбежала ведь, учинив злодейство, а стала жертвой того же несчастного случая, вернее – Божьего промысла, все же Иван Васильевич не мог смотреть равнодушно на князя Андрея. Но, с другой стороны, Курбский был воин, а где место воина, как не на войне?
Адашев очень жалел об отсутствии Курбского. Сам он всегда испытывал к Анастасии Романовне глухую неприязнь, зачастую мешавшую ему принимать верные решения. Да и не был он знатоком женской души. А вот Курбский, красавец и щеголь, словоблуд и блудодей, таковым знатоком был. И особенно тонко чувствовал он именно душу Анастасии, как будто его былая любовь к ней, обратившаяся со временем в ненависть, пролагала между ним и Анастасией некие странные духовные тропы, протягивала некие незримые нити, благодаря которым он точно знал, когда, в какую минуту и чем можно причинить ей боль.
Вот чего сильнее всего боялся Адашев – жалости царя к жене. Слишком уж сражена была она смертью первого сына, слишком больна после тяжелых родов, чтобы вызывать в муже ту неприязнь, которую тонко пробуждали в нем советники. Им тоже приходилось помнить о христианском милосердии к больной, поверженной женщине, хотя бы внешне выказывать его признаки. Князь Андрей, конечно, чего-нибудь измыслил бы, но его нет.
Приходилось ждать его возращения, в одиночку сдерживая царские замыслы. А тот был одержим расширением границ России. Советники же его полагали, что всяк сверчок должен знать свой шесток.
У Ивана Васильевича давно чесались руки проучить Стекольну (так он в злости называл Стокгольм) и Ливонский орден, который не пропускал Россию к новым северным землям и к морю. Казалось, решение о походе на Ливонию принято, однако Сильвестр и Адашев с Курбским да Курлятьевым-Оболенским легли костьми, чтобы переубедить царя.
– Ты, царь, чрезмерно возгордился легкими успехами под Казанью, коли дерзаешь идти воевать, не уничтожив в тылу своем опасного врага, – твердили они в один голос. – Гляди, как бы твоя алчность не навлекла на тебя большую беду. Прежде чем идти воевать Ливонию, надо покорить Крым и, довершив начатое под стенами Казани, до конца уничтожить татарское разбойничье гнездо!
Для Анастасии эти намерения были как нож острый. Она знала: в Ливонский поход царь отправит своих воевод (Курбского, Шуйского, Басманова, Данилу Адашева), а в далекий Крым сам поведет войско, как водил на Казань. Опять расставаться с ним? Опять ночей не спать в страхе за него – и, значит, за себя и детей? Всю силу своей любви и влияния на мужа Анастасия употребила для того, чтобы втихомолку «куковать» ему по ночам: нельзя, неразумно тащиться в Дикую степь! Слишком сильный противник крымчаки. Ничего война с ними не даст России, кроме лишней траты сил и расхода человеческих жизней. Хотя для Анастасии, конечно, имела значение только одна-разъединственная жизнь – ее мужа…
Порою царице становилось жаль государя. Он был мастером быстрых, порою мгновенных решений, но там, где требовалось долго взвешивать «за» и «против», невольно уподоблялся остановившемуся вдруг маятнику, не знающему, в которую сторону качнуться – вправо или влево. В палатах жены Иван Васильевич был уверен: надо посылать войско только на Ливонию. Но стоило поговорить с «избранными», особенно с Курбским, как ореол покорителя злокозненного крымского хана начинал грезиться ему, да так явственно, что блеск его застил глаза.
Строго говоря, то была не столько борьба Ивана Васильевича с самим собой, сколько скрытная, темная, ожесточенная борьба царицы и «избранных» за душу государя.
И в это время юродивый Василий Блаженный возле недостроенного собора на Рву возле Кремля начал выкликать о русской крови, которая смешается с молоком тучных ливонских коров и напитает землю от Балтийского моря до самой до Москвы. Царь еще пуще заколебался.
Может быть, и правы его советники? Может быть, и впрямь не ходить в Ливонию? Обратить свои взоры на Крым?
Анастасия пала духом.
Однако тут обстоятельства переменились. Кто-то увидал неподалеку от собора на Рву попа Сильвестра; кто-то разглядел ганзейских купцов, которые как раз посетили Москву и за каким-то чертом потащились поглазеть на иссохшего старикашку-юродивого, который – надо же, а? – кричал именно то, что купцам было живота дороже: никак-де нельзя трогать ливонские земли, надобно тащиться в Дикую степь, ее поливать русской кровью. Ну а когда стало известно, что с теми же ганзейцами виделся князь Курбский, любитель всяческой иноземщины и частый гость Болвановки (Немецкой слободы в Москве), Иван Васильевич взорвался, как тот пороховой заряд, коим некогда была подорвана Казань.
Что же такое творится, а? Значит, и вещий юродивый служит Малой избе? Опять норовят советнички прибрать царя к рукам, будто несмышленого ребенка!
Ну, так не будет по их воле! Курбский – воевода лучший из лучших, от него польза в войске немалая. А Сильвестр… Ну что же, время его проходит. У Алексея же Адашева мыслей глубоких нет, у жизни на скаку обучается. Пусть пока трудится в Малой избе, от него там есть польза, ну а начнет заноситься чрезмерно – его всегда можно отправить в Ливонию, на подмогу к брату его, Даниле. Пускай-ка покажет свою ратную доблесть, а то застоялся, аки конь в стойле!
Итак, воевать с Ливонией было решено окончательно.
В конце зимы 1558 года огромное войско под началом замиренного казанца, преданного московскому царю хана Шиг-Алея, вторглось в Ливонию и страшно опустошило страну: в четырнадцать дней сожгло четыре тысячи дворов. Казанцы, черемисы и другие инородцы, бывшие теперь в русских полках, да и сам татарин Шиг-Алей, по всему видно, притомились в мирной жизни и немало-таки отводили душеньку!
После этого ливонцы решили купить мир и отправили в Москву послов с 30 тысячью марок. Полная была победа! Одно омрачало государево торжество – заболела Анастасия.
Лекарь Линзей сообщил, что Анастасия Романовна после родин тяжко хворает по женскому своему естеству. Наросла-де в царицыном теле некая зловредная опухоль, коя и понужает крови отходить постоянно. Для облегчения состояния государыни потребно… вернее, не потребно… то есть крайне нежелательно посещение ее ложа супругом.
– Что-о? – прошипел Иван. – И ты мне еще будешь указывать, когда с женкой, ребром моим, еться можно, а когда нельзя? Сначала Сильвеструшка со своими правилами и Божьими неугодствиями, а теперь еще и ты?! А почем тебе, курья душонка, погань иноземская, знать, что наросло у царицы внутри? Ты это самое нутро у нее шупал?
Линзей вконец перепугался и завопил заячьим голосом, что пределов скромности ни разу не преступил, а пользовался лишь опросами царицы и осмотрами, кои проводили ближние боярыни, в числе их – государева невестка.
– Что-о?! – опять выкрикнул царь. – Бабьи сплетни собирал, значит? А может, не токмо бабы перед тобой языками мели, но и ты перед ними? Сказывай, кому тайны царевых хворей доверял! Не ты ли Курбскому с Адашевым да Сильвестром про антонов огонь, что у меня от раны на ноге произошел, сказывал? А? Помнишь про антонов огонь, сучье вымя?!
Это было последней каплей в чаше выдержки Линзея. Несчастный немец простерся ниц и принялся биться головой об пол, выкрикивая, что тогда доверительную беседу царя с царицею подслушала нянька покойного царевича, Фатима, нареченная в святом крещении Настей. А поскольку татарка сия была предана князю Курбскому от кончиков ногтей до кончиков волос, то и не замедлила поведать ему судьбоносный секрет. Линзей сам видел, как Фатима шептала что-то князю на ухо в укромном дворцовом закоулке, а Андрей Михайлович дерзкою рукой щупал ее молодые прелести, причем она выглядела чрезвычайно довольной. Оставив Фатиму, Курбский направился прямиком в Малую избу, откуда все трое, он, Адашев и Сильвестр, явились в опочивальню цареву – крест целовать и клясться в верности…
Выкрикнув это, Линзей обессиленно умолк. Он был уверен, будто сделал все, что мог, для продления собственной жизни. На самом же деле он сделал все, что мог, для ее прекращения.
– Чего ж ты об сем раньше-то молчал? – яростно выкрикнул Иван Васильевич.
Потом, бросив взгляд на полуживую от страха и всех этих ужасных признаний Анастасию, сгреб злополучного лекаря за шкирку и без всяких усилий оторвал от земли его тщедушное тело. В три шага пересек просторный покой, выскочил в сени – и тут, на глазах у стражника, который уже давно и с величайшим недоумением вслушивался в шум, поднятый в царицыной опочивальне, держа Линзея левой рукой, а правой сжимая свой остроконечный посох, с силой приколол своего архиятера к стене, аккуратно затянутой зеленым свейским сукном.
Исполнено сие было по всем правилам лекарского искусства: посох угодил бедолаге прямо в сердце.
Надо полагать, окажись в это время князь Андрей Михайлович в Москве, сыскалось бы и ему местечко на колу. Однако он славно сражался в Ливонии, а царь не настолько обезумел от обиды, чтобы лишить свои полки чуть ли не наихрабрейшего воеводы. Притянул к допросу Адашева с Сильвестром – те высокомерно и уверенно отперлись от всех возводимых на них вин. Кончилось тем, что они же и поперли на царя: клятву-де они давали от всего сердца, только сейчас впервые услышали, что история с антоновым огнем была не более чем представлением, скоморошиной. И как же смел государь этак непотребно поступить со своими наипервейшими и наипреданнейшими советниками?!
Царь почувствовал себя виноватым и опять примирился с ними. Впрочем, он не имел много времени разбираться с чьим-то мнимым или действительным предательством. Анастасии на глазах становилось все хуже да хуже, и только тут Иван Васильевич понял, какого свалял дурака, не совладав с горячностью и нетерпеливым своим сердцем.
Каков бы подлец ни был архиятер Линзей, ему кое-как удавалось держать в узде царицыну хворь. А теперь как быть? Слух о том, что царь собственного лекаря нанизал на посох, быстро прошел по Москве. Русские люди, с их глубокой, исконной ненавистью к иноземцам, не могли нахвалиться царем. А Болвановка, немецкая слобода, замерла, затаилась. Царь не сомневался, что хоть один-то лекарь там был, но поди сыщи его, когда все обитатели Болвановки делают круглые и честные глаза и клянутся своим лютеранским богом, что слышать ни о каких лекарях ничего не слышали, видеть их в глаза не видели! Может быть, попроси их о помощи Курбский… Но князь был в Ливонии.
Тут до Москвы докатился слух о том, что на речке Малой Коряжемке близ Вологды живет преподобный Христофор. Его праведная жизнь привлекает туда учеников и богомольцев, построил-де он храм и принял начальство над братией. Но самое главное, что близ того монастыря бьет ключ с водой, которая исцеляет все болезни. Все!
Сильвестр взахлеб нахваливал Христофора Коряжемского и всячески советовал везти больную царицу на богомолье в его обитель. Иван Васильевич колебался. Еще неведомо, поможет ли вода царице, а что в такую дорогу везти истекающую кровью женщину – безумие, он понимал без всяких советников и архиятеров. Поэтому царь послал гонцов за Христофором с наказом прибыть самому и привезти той целебной воды для облегчения царицыных страданий.
Анастасия так ослабела, что была согласна на все, лишь бы выздороветь.
Христофор Коряжемский по санному пути явился в Москву, читал молитвы над Анастасией, отпаивал ее целебною водой, беспрестанно встречался с Сильвестром и смиренно увещевал царя, что всякая болезнь ни от чего другого насылается на человека, как от Божьего к нему нерасположения:
– Человек-де хочет так или инако, а как Бог скажет: стой! – так все человеческие затеи и прахом пойдут.
Ну, понятно! Замыслы преподобного Христофора были шиты белыми нитками: Бог-де наказывал строптивого царя за нежелание примириться со своими мудрыми советниками. Намекал также Христофор на то, что Курбский несправедливо от царя отдален… после чего сам был немедля спроважен в свою пустынь.
И тут, когда Иван Васильевич совсем отчаялся найти лекаря, явился к нему некий человек по имени Элизиус Бомелиус. Сказал, что он знатный лекарь, и вызвался царицу посмотреть.
По слухам, в Москву сей Бомелиус явился из Ливонии, спасшись там от русских и татар лишь благодаря своему удивительному лекарскому искусству. В Ливонию он прибыл из Германии, а родом не то из той же Германии, не то из Голландии. Человек он непоседливый, а попросту говоря, бродяга, что, однако, не помешало ему получить в Англии степень доктора медицины.
Правда, на доктора он был мало похож: высокий человек с черными волосами, которые падали на плечи локонами и отливали не вороненой синевой, а веселой, искрящейся рыжиной. У него была острая, веселая бородка и туго закрученные усы, кончики которых вздымались выше ушей. Роскошный сборчатый воротник окружал его довольно молодое лицо, на котором сверкали дерзкие прищуренные глаза. Довершали картину темно-зеленый камзол, сшитый на польский образец, короткие круглые панталоны, открывающие стройные, сильные ноги в туго натянутых чулках, башмаки с острыми носками… и шпага на роскошной, украшенной позолотой и лентами перевязи. Бомелию было не более тридцати лет, он смотрелся красавцем, отважным и галантным рыцарем, отъявленным щеголем и чем-то неуловимым напомнил царю князя Курбского. А уж когда Бомелий отвел в сторону шляпу и с припрыжкой раскорячился в иноземном вычурном поклоне, Иван Васильевич насмешливо прищурился.
– Кого вы ко мне привели, братцы? – спросил негромко, но с такой издевкой в голосе, что Висковатый, видевший государя во всякую минуту и знавший, на что он способен в гневе, откровенно заробел. – Что за ферт? Усы-то, усы… Небось медом напомажены, чтоб загогулиной завились? А ну, закрыть окна! Того и гляди, пчелы со всей округи к нам слетятся, чтоб этими усищами полакомиться.
Бомелий, не дожидаясь позволения, вскинул голову, выпрямился и сверкнул озорными зелеными глазами, вмиг сделавшись похожим на большого черного кота.
– Осмелюсь возразить вашему царскому величеству, – сказал он по-русски, забавно, но вполне уверенно выговаривая слова. – Сейчас на дворе ест месяц эприл, и пчелы еще почивают в своих ульянах. Икскюз ми – в ульях! Что же касается мой гардероб, то мне не было доставлено времени на изменение его – ваши стражники вывели меня из-за стола. Вашему царскому величеству должно быть известно, что каждый маэстро… мейстер… о, прошу простить… каждый мастер для своей работы облачается в нужный одежда. Кузнец надевает свой кожаный передник, епископ – стихарь, солдат – латы и шлем. Если мне будет приказано… – Он изящно повел своей чрезвычайно белой, холеной рукой, на которой мрачно блеснул золотой перстень с печаткою, в сторону, и все увидели небольшой сундук, внесенный в приемную комнату вслед за Бомелием. – С дозволения вашего царского величества…
Иван Васильевич кивнул, и перед Бомелием тотчас распахнули дверь малого бокового покойца. Благодарно сверкнув своими ослепительными глазами, иноземец проследовал туда вслед за слугами, тащившими сундук.
Какое-то время в приемной царило молчание. И царь, и дьяк Иван Висковатый были равно ошарашены и видом, и дерзостью незнакомца.
– Где же это он научился по-русски зело борзо тараторить? – наконец разомкнул уста государь, однако в голосе его на сей раз не было ни тени издевки.
Висковатый понял, что иноземное обращение «ваше царское величество» пришлось Ивану Васильевичу чрезвычайно по сердцу.
Висковатый не успел ничего ответить – дверь распахнулась, и на пороге появился совершенно иной человек, чем тот, который был здесь минуту назад. Бомелий был облачен в черные одеяния, ниспадающие на пол тяжелыми складками, а по ним змеились, пересверкивали узоры созвездий, нанесенные на ткань с необычайным искусством. На голове Бомелия был остроконечный серебряный колпак, и даже усы его казались теперь менее дерзкими.
– Ты кто ж таков? – изумился царь. – Звездочтец?
– По-вашему – звездочтец и звездогадатель, а по-латыни – астроном и астролог, – величаво склонил голову Бомелий, и в руке его оказалась зрительная трубка. – Вот в сию трубу я наблюдаю звезды, слагаю гадательные таблицы и могу предсказать жизненный путь каждого человека.
– Это потом, – отмахнулся царь. – Сейчас у меня другая забота. Скажи мне… Правду ли говорят, будто ты великий лекарь? Царицу вылечить можешь?
– Чтобы ответить, я должен взглянуть на государыню, – сказал Бомелий осторожно, однако слов его оказалось достаточно, чтобы лицо царя налилось кровью.
– Взглянуть? – воскликнул он с провизгом. – А зачем? Ты же звездочтец! Вот и посмотри на звезды в свои гляделки, вот и прочти по ним, что там с царицею неладно и как ее лечить.
– Я готов составить гороскоп ее царского величества, – покладисто кивнул Бомелий. – Однако звезды слишком высоки и далеки от нас. Что же касается сугубо земных тайн, к которым относится наука врачевания…
– Будь по-твоему! – Иван Васильевич порывисто вскочил на ноги. – Пошли, доктор Елисей.
Как всегда, ветер взвихрялся по кремлевским переходам, когда по ним стремительно шел царь, но теперь вихрь этот имел серебристый шлейф – следом, шаг в шаг, не отставая, спешил Бомелий.
У двери царицыных покоев дремала сенная девушка, которая при виде государя чуть не скатилась с лавки.
– Спит? – сумрачно спросил Иван Васильевич, и коленопреклоненная девка кивнула, звучно стукнувшись головой об пол.
Царь приотворил дверь:
Бомелий, чуть нахмурясь, пытался рассмотреть в глубине опочивальни бледное пятно царицына лица.
– Нагляделся? – ревниво обернулся к нему Иван Васильевич, и Бомелий задумчиво кивнул.
– Слишком мало видел я, ваше царское величество, чтобы решить нечто определенное, – задумчиво проговорил Бомелий. – Однако все же увидел достаточно, чтобы сказать: мои силы и знания тут бессильны.
И он потупил глаза, в которых сквозило сочувствие слишком откровенное, чтобы не оскорбить властелина.
– Ладно, – прохрипел царь, тяжело опуская голову на руку. – Иди с Богом.
– Если я понадоблюсь вашему царскому величеству, – чуть слышно проговорил Бомелий, – вам стоит лишь послать за мной. Я обучен не только лекарскому искусству – знаю многие языки, в том числе и некоторые басурманские, могу послужить толмачом…
Иван Васильевич уже не слушал, все сильнее и сильнее вжимая лицо в прикрывавшую его ладонь.
Когда хоронили царицу, возле Девичьего Вознесенского монастыря яблоку негде было упасть. Не только двор, но и вся Москва провожала ее к месту последнего упокоения. Все плакали, и всех неутешнее нищие, называвшие Анастасию доброй матерью. Им раздавали милостыню на поминовение усопшей, но никто не брал, ибо горька была им отрада в этот день печали.
Государь шел за гробом и, казалось, сам был близок к смерти. Его не вели, а тащили под руки. Он стенал и рвался в ту же могилу, и один только митрополит осмелился напомнить царю о христианском смирении. Порою он с надеждой начинал озираться, словно среди сонма печальных лиц надеялся найти кого-то, кто помог бы ему избыть горе. Не узнавая, смотрел на брата, на князя Старицкого, на какого-то зеленоглазого иноземца в черных одеждах, которых пробился близко-близко к гробу царицы и с ужасом вглядывался в ее лицо, на которое смерть наложила тени…
Перед тем, как закрыли крышку гроба, Иван Васильевич вдруг вырвался из рук сопровождающих и бросился вперед с криком:
– Куда ты от меня? Как обойму тебя отныне?
Его унесли почти беспамятного, а государыню под звуки рыданий и песнопений опустили в могилу.
А спустя несколько недель, когда царь несколько отошел от горя, явился к нему лекарь Бомелий и сообщил, что, по его мнению, царица была отравлена. Видел он на ее мертвом лице зеленоватые следы, которые оставляет некий особенно злой и хитрый яд. Его раньше применяла французская королева Екатерина Медичи, прослывшая знатной отравительницей. Яд тот неразличим на вкус, а действует медленно, неуклонно, однако на лице умершего остаются потом особые следы…
Начали искать, расспрашивать. И выяснили, что за месяц до смерти государыни явилась к ней с незначительной челобитной некая женщина из дома Алексея Адашева, а в благодарность преподнесла серьги дивной иноземной работы. И Анастасия, пораженная их красотой, носила серьги, не снимая. Но после смерти ее они пропали бесследно, никто не знал куда. Может, выбросили, может, украли…
Царь стал допрашивать пристрастней. В это время прибился к нему некий человек из рода Скуратовых-Бельских, именем Григорий Ефимович, но чаще зовомый Малютой – видать, в насмешку, поскольку был он сложения богатырского, а еще рыж, аки огнь. Малюта славился своими зубодробительными способностями… люди при встрече с ним сами языки развязывали… Кто-то и открыл, что в то время в доме Адашева беспрестанно мелькал Василий Шибанов, верный слуга и молочный брат князя Андрея Курбского. Василий то и дело наезжал из Ливонии от князя Андрея в Москву с разными поручениями… Не он ли и серьги те Адашеву привез?
Начался сыск. Результатом стало то, что Адашев отравился в Фелине, куда был назначен незадолго до того воеводою. Смерть его выглядела вполне естественной – якобы угас от сердечной слабости, – однако на мертвом лице его обнаружились те же предательские зеленые следы. Отравился, как бы признавая свою вину!
Сильвестр умер в ссылке. Из прежних друзей царя, обратившихся во врагов, только Курбский остался недосягаем.
Сразу после смерти Анастасии он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля. В Россию не вернется никогда!
Этого давно следовало ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! Направо и налево честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что дела русских в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!
Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре. » И чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.
Сначала стояло затишье, как перед бурей, и пот не переставал струиться по челам боярским. Безвестность и ожидание кары порою страшнее ее самой! Когда Дмитрия Ивановича Курлятева-Оболенского увезли со всем семейством в простых возках в монастырь, вздохнули почти с облегчением: ну, началось! Хотя, если рассудить, Курлятев-Оболенский тоже должен был головой думать. Ясно же, что первая молния ударит именно в него, самого ближнего среди бояр к приснопамятным Сильвестру и Адашеву, а также беглецу Курбскому. Мог бы подсуетиться, припасть к ногам царя, покаяться. Уже успели узнать: царь любит прощать, когда истово молят. Приблизил ведь к себе дьяка Висковатого, а тот прежде первым другом был Адашеву с Курбским. Но – покаялся и был прощен.
Иван Васильевич Шереметев-Большой тоже сплоховал. Не выдержал – чесанул к своему прежнему дружку Андрею Михайловичу в Литву. А давал же своеручную запись, мол, не примет на себя измену. И бояре именитые за него ручались. Разве удивительно, что клятвопреступника, схватив, повлекли в застенок, а дом разорили?
Вися вниз головой в оковах, Шереметев был пытан Малютой: куда кубышку-де припрятал? Место добру изменника – в царевой казне! Воевода молчал, бормотал что-то несусветное. Привели любимого его брата Никиту, жгли огнем перед глазами, душили чуть не до смерти – все равно молчал.
– Бывают люди, которым барахло милее родной крови, – вызверился Малюта.
Ивана Шереметева разложили на острой, горбом слаженной, пыточной скамье, привязали за руки и за ноги, до предела натянув все мышцы, и держали так, не давая шевельнуть ни рукой, ни ногой, почти сутки, не обращая внимания на его вой.
Тогда в застенок явился сам царь. Поглядел на бывшего воеводу и укоряюще покачал головой.
– Где добро твое? – спросил почти ласково.
– Оно руками нищих перенесено в небесную сокровищницу, ко Христу! – проблеял коснеющим языком Шереметев, и впрямь известный своими доброхотными даяниями.
Царь умилился и велел развязать его путы.
Ивана Шереметева выпустили из заточения и вернули в прежнюю должность. Правда, брат его Никита помер в темнице. Что ж, ведь не бывает так, чтобы около огня ходить и совсем не опалиться!
Шло время. И вот стало известно: из Литвы исходят некие послания, гнусно русского царя порочащие. В них сравнивался он с самыми отъявленными злодеями мировой истории от времен ветхозаветных. Автором тех посланий был Курбский, клеветник и предатель. Разносчиком же – его слуга Василий Шибанов. Частенько царь зубами скрежетал, мечтал добраться и до слуги, и до господина. Однако руки его были коротки, коротки… Курбский перебрался в Польшу, таился там, жил, как зверь лесной, изредка высовываясь и огрызаясь на царя в своих эпистолах… И каково же было изумление государя, когда в Москве внезапно появился человек с письмом от Курбского!
И не просто так появился, а пришел в Кремль и встал перед государевым крыльцом, прося встречи.
Иван Васильевич, облачившийся с особенной пышностью, был в синей с золотом парчовой ферязи да в серебряной шапке, опушенной соболем, так что его обритая голова была скрыта. Имея вид необыкновенно важный, опираясь на посох, он стоял под шатром крыльца, впереди всех. Вокруг теснились, стараясь оказаться поближе к царю, Малюта Скуратов, Алексей Басманов, Афанасий Вяземский, признанные любимцы; Никита Захарьин, брат покойной царицы Анастасии, появившийся недавно при дворе Васька Грязной, окольничий Головин, а также Василий Колычев, прозванный царем Умным за въедливый, быстрый и подозрительный ум, один из вдохновителей и руководителей опричнины, глава царева сыска; еще какие-то недавно взлетевшие до высот новые приспешники. Скромно сторонился остальных молчаливый Иван Михайлович Висковатый, ставший недавно главой Посольского приказа.
Внизу, под крыльцом, на белом просеянном песочке, который привозили для кремлевских дорожек аж с Воробьевых гор, стоял на коленях, склонив голову, худощавый незнакомец в дорожном платье служилого человека, но без оружия: чужих в Кремль с оружием не пускали. В простертых руках он держал запечатанное письмо.
– Встань, смерд, – приказал царь негромким голосом. – Кто ты есть таков?
Человек поднялся и сперва безотчетно отряхнул с колен белый песочек, а только потом взглянул на царя.
– Я есть не смерд, а ближний человек князя-воеводы Андрея Михайловича Курбского. Имя мое Василий, сын Петров, от роду Шибанов.
– Да ты дерзец, как я погляжу, – не удивленно, не зло, а довольно равнодушно молвил царь. – И с чем же ты явился ко мне, смерд Василий Шибанов, ближний человек изменника и предателя князя Курбского?
Худое, с резкими чертами лицо Шибанова передернулось, глаза вспыхнули ненавистью, но голос звучал ровно:
– Господин мой, прославленный подвигами и честью воевода, письмо тебе шлет. Изволь принять.
– Письмо? – Царь вскинул брови, словно и не заметив, как Шибанов величает Курбского. – Ну давай, коли принес… Нет, погоди! – Он резко выставил вперед посох. – А не отравлено ли письмо? Почем я знаю, чего ждать от Курбского! Возможно, он решил отравить меня, как некогда он и дружки его, злочестивый поп Сильвестр да проклятая собака Алешка Адашев, отравили жену мою, царицу Анастасию?
– Вольно тебе напраслину возводить на невинных, – ответил Шибанов, однако всеми было замечено, что при упоминании царицы Анастасии глаза его воровато вильнули. – Ты же видишь: держу я письмо сие голыми руками. Разве великодушный князь мой позволил бы мне смерть в руках держать?
– Да бро-ось… – лениво, словно от докучливо жужжавшей мошки, отмахнулся Иван Васильевич. – Что ли я Курбского не знаю? Нашел великодушного! Великий вор и ворог государев, подлец из подлецов. Наслышан я, как бежал он из Дерпта: тайно, под покровом ночи, словно тать с места душегубства своего, бросив на произвол судьбы жену и малолетнего сына!
– Княгиня сама… – запальчиво начал было Шибанов, однако царь перебил его с той же ленцой:
– И об сем наслышан я. Курбский-де спросил у жены своей, чего она желает: видеть его мертвого пред собой или расстаться с ним живым навеки. А его великодушная супруга с твердостию ответствовала, что жизнь супруга ей драгоценнее счастья. Тут Курбский наш благородный, заботливый муж и отец, простился с женой, благословил девятилетнего сына, заливаясь слезами, покинул дом, перелез через городскую стену, сел на коня, подготовленного верным слугой, – и, как заяц, дал тако-ого дёру!
Голос царя, постепенно возвышаемый, сделался громовым:
– Бла-го-сло-вил, видите ли. Заливаясь слезами! Поскольку именно ты, Шибанов, был тем самым верным слугой, который помог ему бежать, скажи, как на духу: долго ли те слезы катились по его поганому лицу? Или они были столь же притворны, как былая дружба и верность его, как воинская доблесть и честь? А теперь порассуди, Шибанов. Если этот пес мог жену свою и чадо кинуть на расправу мне, зверю лютому, каким он меня теперь пред иноземцами выставляет, если он кровь от крови и плоть от плоти своей не пожалел, – так что amp;#769; для него жизнь такого ничтожества, как ты? Это я к тому, – вновь негромко и вполне миролюбиво добавил царь, – что послание сие все-таки вполне может быть насквозь пропитано ядом. Но ты не думай, я не боюсь ни тебя, ни твоего подлого господина. А посему – давай сюда письмо.
Он резко выбросил вперед руку.
Малюта Скуратов с озабоченным лицом сунулся было перекрыть путь Шибанову, однако царь нетерпеливо мотнул головой, и Скуратов остался на месте.
Шибанов осторожно преодолел два шага, отделявшие его от крыльца, поднялся на первую ступеньку, потом на вторую. Глаза его настороженно бегали, он чуял в показном спокойствии царя какой-то подвох, но никак не мог понять, чего ждать и опасаться.
Ему осталось либо протянуть руку с письмом снизу, с последней ступеньки, либо встать вровень с царем. Все замерли. Видно было, как раз или два дернулся от волнения острый кадык Шибанова, а потом посланный Курбского, мстительно поджав губы, все же поднялся на царево крыльцо, став против государя, и протянул ему запечатанный сверток.
В то же самое мгновение царь приподнял свой тяжелый посох и с силой вонзил завершавший его осн, острый наконечник, в ногу Шибанова, пригвоздив его к полу.
Изо рта Васьки вырвался короткий вопль. Лицо его сделалось бледным, как у мертвеца, руки судорожно взлетели, однако тотчас упали. Он зажмурился, пытаясь овладеть собой, но остался стоять неподвижно, лишь изредка сотрясаясь крупной дрожью.
– Прими письмо, Иван Михайлович, – приказал царь, всей тяжестью опираясь на посох и глядя, как из пронзенного сапога Шибанова короткими толчками бьется кровь.
Висковатый выдвинулся вперед и вынул из безжизненно повисшей руки Василия послание. Его худые пальцы, всего лишь, против общего обычая, с двумя или тремя перстнями, заметно дрожали.
– А теперь читай, – велел государь, отводя спокойный взор от Шибанова и глядя поверх его покорно склоненной головы.
Висковатый сорвал печать и лишь пробежал глазами по первым строчкам, как лицо его сделалось столь же бледным, как лицо раненого.
– Осмелюсь сказать, великий государь… – начал он умоляюще, но Иван Васильевич резко дернул головой, и в глазах его плеснулось бешенство:
– Читай! Кому говорят!
Висковатый покачнулся от его рыка и, подняв к глазам письмо, начал своим негромким, мягким, но звучным голосом:
– «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – ныне же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты вождей сильных, знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую победоносную кровь их пролиял во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и Отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет тьмой и сладкое горьким. Зато писарям своим царь наш очень верит и выбирает их не из дворянского рода, не из благородных, но больше из поповичей или из простонародья, а делает это из ненависти к своим вельможам, как будто, по словам пророка, «один хочет жить на земле»!»
– Довольно, – прервал Висковатого государь. – Довольно. Прочее понятно. Все то, чего ожидал я от Курбского: письмо ядом так и брызжет, пусть и токмо словесным. Но это клевета и пустая ложь, которую надо в одно ухо впустить, в другое – выпустить.
– Грязные, гнусные слухи распространяет обо мне твой хозяин, – обратился Иван Васильевич к Шибанову, который еле стоял, качаясь, как былина. – Не от него ли исходит клевета, будто я выколол глаза Барме и Постнику, двум боговдохновенным строителям моего любимого храма Покрова-на-Рву? Якобы возблагодарил я их за труд палачеством и мукою, дабы не могли они воздвигнуть второго такого же чуда на земле. Какая чушь! Подлая чушь! Признайся, Васька, сия клевета – рукомесло твоего разлюбезного князя?
Бледные губы несчастного слуги слабо дрогнули, но ни звука не сорвалось с них.
– Его, его, не усомнюся! А как ты думаешь, Шибанов, – вкрадчиво спросил Иван Васильевич, – почему именно тебя послал ко мне Курбский? Тебя – вернейшего из верных, спасителя жизни его! – на верную погибель? Не знаешь? Ну так я тебе скажу. Ты был обречен с той минуты, как увидел страх на лице своего обожаемого князя. Вспомни, сколько раз он отступал пред ливонцами, сдавал им уже взятые с бою города! Да когда б не моя воля и непрестанные посылы в бой этих «храбрых воевод», они и палец об палец не ударили б! Ливония давно могла быть нашей, если бы воеводы мои были менее «храбры»! Ты ведь знаешь правду, Шибанов. Именно поэтому ты был обречен. И еще потому, что стал свидетелем и осуществителем подлых замыслов предательства Курбского и его клеветы на господина своего. Хуже! На Отчизну свою! Ведь клеветать на меня – значит клеветать на Россию, ибо в глазах всего мира Московское государство – это я, царь Иван Васильевич. Позор человеку, который за тирана мстит Отечеству. Позор! Курбский стыдился тебя, а значит, боялся. Он давно-давно замыслил избавиться от тебя, но подлая душонка подсказала ему, что дельце это лучше всего обтяпать иными руками, благо они уже обагрены кровью. Моими руками! И твой господин не ошибся, Шибанов, потому что я тебя, конечно, убью, хотя ты лучше князя своего, ибо остаешься верен ему, даже и обрекшему тебя на смерть.
Иван Васильевич улыбнулся, и губы его были столь же бледны, как у обескровленного Шибанова.
– И не только тебя… Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и лишь только ты появился в Москве, об сем сделалось мне ведомо. Да неужто многоумный Курбский не подозревал, что я проведаю о твоем посещении Горбатого-Шуйского, Ховрина, Головина, Шевырева и прочих? Ты был у них с подметными письмами, каждый принял послания Стефана-Августа и Курбского, читал их и говорил с тобою о них. Все о многовластии, подобном польскому, мечтаете? А то многовластие не для России! Россию в единый кулак сжать надо и держать крепко, не то распадется государство, яко кус, многократно изрезанный! – Царь недобро прищурился. – Да ведь боярам на Отчизну плевать. Каждый на себя одеяло тянет, лишь о своем ломте грезит. У них было время донести государю своему о подлых, изменных замыслах и письмах Курбского, но никто не сделал этого. Ну что же… Их зароют в одну могилу с тобой, Шибанов, и все они могут поблагодарить за то твоего отважного и благородного господина, князя Андрея Михайловича… Служителя сатаны!
Казалось, уже невозможно побледнеть сильнее, однако лицо Шибанова сделалось вовсе впрозелень при последних, исполненных едкой горечи словах царя. Он качнулся и устоял на ногах лишь потому, что Иван Васильевич еще сильнее налег на посох.
Государь удовлетворенно кивнул, словно имел на затылке глаза и мог видеть происшедшее, не оглядываясь.
– Поднимите его на дыбу, – равнодушно сказал он, выдергивая окровавленный осн из ноги Шибанова.
Василий тотчас начал заваливаться на подломившихся ногах. Два стражника подхватили его под руки, не дав упасть, и поволокли прочь, оставляя на белом песке красный след.
Царь проводил их взглядом и ушел с каменным лицом к себе в палаты.
На этом история предательства Андрея Курбского, разумеется, не закончилась. Отдав на расправу своего самого верного слугу, он продолжал держаться принятой роли обличителя и клеветать на русского царя. Конечно, среди Ивана Васильевича было не больно-то много людей, которые его измышления читали, однако Элоизиус Бомелиус, тот самый лекарь, ставший доверенным человеком царя и прозванный в России Елисеем Бомелием, их таки читывал. Он мог считать себя единомышленником с Курбским – ведь и Бомелий втерся в доверие к Ивану Васильевичу для того, чтобы следить за ним и доносить о действиях этого странного и опасного человека в орден иезуитов, к которому принадлежал сам и в который тайно вступил в свое время Курбский. Доносить о действиях – и втихомолку отравлять, расшатывать его могучее здоровье, туманить зельями рассудок, сводить потихоньку с ума.
Однако даже против воли своей Бомелий не мог не подпасть под удивительное обаяние русского государя, и, как это ни странно, он тоже ненавидел Курбского. Ведь Бомелий не был предателем, он был всего лишь лазутчиком во вражьем стане, ну а Курбский…
Право слово, Бомелия иногда зло брало против беспечных русских. Живут одним днем, вперед никто не смотрит! Ведь настанет время, когда о них обо всех, о России и ее царе мир станет судить лишь по запискам люто ненавидящих их страну наемников, которым платят деньги именно за бесстыжую клевету. Хоть бы кто из русских взялся за перо во имя будущего! Нет, даже царь Иоанн, которому предстоит больше всех быть заплевану и облиту грязью, не находит нужным сделать это. Лишь изредка отписывается, вернее, коротко огрызается в ответ на пространные и тоже клеветнические послания Курбского, которые продолжают поступать из Польши.
И Бомелий с горькой усмешкой думал: ведь князь Курбский, предатель, беглец, изменник, станет когда-нибудь для грядущего историка самым правдивым и точным источником сведений о зверствах и злодействах лютого душегуба Иоанна Грозного. А вранья там, у Курбского-то, лаптем не расхлебать! Опять вспомнил старые басни о якобы недостойном и трусливом поведении царя при взятии Казани. А сам-де он был там первый герой. Врет не только о прошлом, но и о нынешнем. Пишет о людях убиенных, а они потом вдруг обнаруживаются живыми, как Иван Васильевич Шереметев, например. Опричиники-де губят людей во множестве, до тысячи трупов с улиц подбирают. Если принять это за правду, выйдет, что за месяц были убиты все московские жители, подбирать уже некому! Ну сколько в Москве народишку живет? Двадцать тысяч? И на том спасибо. Курбскому ли того не знать! Но опять же врет, путает… До смешного доходит. Описывая казнь князя Александра Горбатого-Шуйского, им же самим искушенного на измену, называет его почему-то Андреем Суздальским.
Да и много такого в его писаниях, от чего у современника рот до ушей в усмешке растягивает. Но почему-то никто не взялся опровергнуть его и запечатлеть события в их правдивости и точности. Летописцы-де на то есть… Знаем мы этих смиренных монахов, скрипящих перышками в тиши своих келий! Тот царь, который добр к монастырям и церквам, который жертвует на них без счета, в истории прославлен будет. А если кто начал не только на Бога надеяться, но и сам не плошать, того тихий монашек ничтоже сумняшеся так пропишет, что, прознав сие, со стыда сгоришь… Да уж на том свете, когда поздно что-то исправлять.
Весы, какие-то странные весы порою снились Ивану Васильевичу. На одной чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Россия, а другая чаша была гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь, пролитая им, царем московским Иваном, по счету – четвертым, по прозвищу – Грозный. И порою видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило прочь от сей роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли-России, разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из отрубей. И вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней России было не сыскать, а сами воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно…
Царь просыпался с криком, звал Бомелия. Выпивал большими, ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело. Ложился, думал, постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой, обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый враг, ибо никто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и Богу, и диаволу.
Правдива, правдива старая сказка о том, как Господь предложил мужику исполнить любое его желание, просить чего захочется, но при условии, что сосед его получит в два раза больше. «Выколи мне один глаз!» – потребовал мужик.
Русские мы, русские, всяк за себя – один Бог за всех. Ну, еще и жестокий царь…
Люди живут днем сегодняшним, и только государь прозревает грядущее. А поскольку человек так создан Богом, чтобы жить в страхе, только страху он и подчиняется, только страх движет его помыслами, обращая их на жизнь нормальную, человеческую, а не на бесстыдное посягательство на чужое добро, чужие жизни, чужих жен, в конце концов. Только страх держит человека в нравственной узде, страх перед Богом или законом, безразлично! Значит, дело государя во имя укрепления державы этот страх насаждать. Может быть, когда-нибудь и настанет царство вечной истины, при коем люди станут заботиться прежде о других, лишь потом о себе… Ну, тогда явятся на смену страху другие вожжи и узды. Но еще Пилат уверял Христа, что царство истины никогда не настанет, и до сих пор именно он, а не Сын Божий почему-то оказывается прав. Значит, страх, только страх – последнее оружие государя, желающего силы и славы Отчизне!
Повинуясь этому убеждению, государь Иван Васильевич и жил, крепя свою державу. Но Бомелий оказался прав, ибо предательство Курбского навсегда запечатлело его в памяти истории как грозного и неправедно жестокосердного злодея.
Забытый император (Мария-Луиза – Наполеон)– Вы забываетесь, мадам Биньоль!
– Прошу прощения, ваше высочество, я должна вас…
– Опять?! Я императрица! Вы должны титуловать меня – ваше величество!
– Ах, мадам… Прошу извинить меня, извинить великодушно, но по мне, так лучше именоваться высочеством и оставаться дочерью такого человека, как ваш батюшка император Франц, чем носить титул величества – и хранить верность этому ужасному существу, с которым вы имеете несчастье быть обвенчанной.
– Существу? Как вы смеете! Я люблю его. Я давала клятву быть ему верной женой.
– Он тоже давал клятву быть вам верным мужем.
– И что вы этим хотите сказать?!
– Ах, моя бедная девочка… простите, ваше высо… ваше величество. Разве вы не помните, что рассказывали слуги из Фонтенбло, бывшие свидетелями альковных забав вашего супруга? Прикажите, я позову их – и они подтвердят каждое свое слово под присягой. Да он изменил вам столько раз, сколько… сколько… Да бессчетное число раз!
– Довольно! Мне надоело это слышать! Выйдите отсюда, мадам Биньоль, я больше не хочу вас видеть!
– Я должна вам повиноваться, ваше высочество, но умоляю, прислушайтесь к моим словам, вы напрасно отказываете себе в невинных радостях пло…
Субтильная мадам Биньоль была особой юркой и проворной – только это и спасло ее от подушки, летящей ей прямо в голову. А женщина, с которой она говорила, заперев дверь на задвижку, рухнула на кровать и зарыдала, в ярости ударяя кулаками в перину.
Невинные радости плоти, о которых упоминала коварная мадам Биньоль, были безумно желанны для молодой женщины, которая за четыре года своего супружества привыкла к самой что ни на есть изощренной и интенсивной интимной жизни. Лишенная этих самых радостей, она жестоко страдала, мучилась ночами, злилась днями, но не могла пересилить в себе любви и верности тому, кто приобщил ее к незваным радостям. Она любила своего мужа, хотя из блистательного императора он превратился теперь в опозоренного и всеми проклинаемого изгоя, в пленника тех стран, воевать с которыми отправился с такой помпой и потерпел такое сокрушительное поражение.
Армия бросила его… союзники предали… народ восстал против него… Неужели она, его жена, изменит и предаст лишь потому, что внутри ее слабой женской сути горит неутихающий огонь похоти? А между тем, говорят, он свой огонь готов погасить с первой попавшейся шлюхой… Она зарыдала, уткнувшись в пышную перину, но уличный шум заставил ее приподнять голову и прислушаться.
За окном творилась что-то странное. Звуки, которые доносились с улицы… Что за странные звуки?
Молодая женщина, как завороженная, поднялась с постели и подошла к окну.
Мадам Биньоль, которая подслушивала под дверью, услышала скрип паркета под ее шагами и злорадно усмехнулась. Кажется, дело скоро будет сделано…
Знаменитый историк Фредерик Масон называл мадам Биньоль одной из самых искушенных в политике женщин своего времени и к тому же известной куртизанкой. «Ей были неведомы ни угрызения совести, ни сомнения, ни чувство признательности. В юности она вела довольно легкомысленный образ жизни, уподобляясь не отличающимся строгими нравами итальянкам. До сих пор без интриг она не мыслит себе жизни и, когда ей случается стать участницей какой-нибудь дипломатической авантюры, чувствует себя в своей стихии. Все время находясь при дворе, она была не из тех, кто уступает свои позиции и ретируется».
Мадам Биньоль некогда была любовницей знаменитого Шарля-Мориса Талейрана, князя Беневентского, – министра иностранных дел при Наполеоне, ушедшего в отставку еще в 1807 году, но постоянно шпионившего против императора и подготавливавшего его крах. Мадам Биньоль и теперь выполняла задание своего покровителя. Верность Марии-Луизы императору была досадной помехой на пути планов Талейрана – содействовать упрочению на троне Франции Людовика XVIII, бывшего графа Прованского. Наполеон был сослан на остров Эльба. Но все же он представлял собой слишком серьезную угрозу планам победителей: и благодаря своей еще не угасшей популярности, и благодаря своей непредсказуемой натуре. Он был еще способен слишком на многое, и одной из движущих сил, которые могли бы раскрутить эту неистовую пружину, была его любовь к жене. Да, он изменял ей со многими женщинами, повинуясь неуемной, поистине петушиной потребности своего организма, но любил ее одну. Ее – и долгожданного сына, ради которого женился на Марии-Луизе, ради которого укреплял и лелеял свою огромную империю. Теперь любовь жены и желание вернуть трон себе, ей и сыну могли подвигнуть его на самые неожиданные поступки.
Со свойственной ему изощренной хитростью Талейран решил склонить Марию-Луизу на измену мужу, а потом вынудить и разлюбить его.
Итак, для начала он распорядился довести до сведения императрицы все случаи супружеской неверности Наполеона, не скупясь на подробности. К тому же он знал чувственную натуру Марии-Луизы и употребил все свое изощренное коварство, чтобы спровоцировать адюльтер.
Пока ехала по Франции, всюду, где бы она ни оказывалась, где бы ни останавливалась на ночь (в Рамбуйе, в Гросбуа, в Труа, в Шатинон-сюр-Сен), ее окружали офицеры-красавцы, как на подбор. А у двери в ее комнату днем и ночью дежурил самый высокий и самый белокурый, поскольку у субтильных француженок-брюнеток, например, у мадам Биньоль, подобные аполлоны были идеалом мужской красоты.
Но Мария-Луиза любила Наполеона и хотела, несмотря на неутоленное желание, оставаться верна ему.
И все же в Дижоне агенты Талейрана добились своего…
Сначала мадам Биньоль подзуживала ее, как могла, а вслед за разговорами, призванными снова и снова озлоблять Марию-Луизу против мужа, поблизости от ее дома началась настоящая оргия. И звуки неистового распутства долетали до Марии-Луизы через открытые окна… В Дижоне нашлись три юные красотки, согласные за немалую сумму участвовать в публичном спектакле, который должен был проходить с вызывающим правдоподобием.
В книге «Скандальная хроника Реставрации» говорится: «С этой целью три потаскушки занялись любовью с двумя кучерами и рассыльным из булочной, способными удовлетворить женщину шесть-семь раз кряду без малейших признаков усталости.
Компания расположилась в гостиничном номере и, не щадя сил, приступила к делу. Они не только распутничали, но, согласно инструкции, сопровождали свои откровенные телодвижения громкими непристойностями. Слова, оскорбительные для слуха всякого порядочного человека, нарушая тишину ночи, слышны были на противоположной стороне улицы, в комнате Марии-Луизы.
Вскоре бедняжка, наподобие кошки во время течки, от возбуждения стала царапать ногтями простыни, и тело ее стало судорожно подергиваться, словно она уже принимала участие в сладостной баталии.
К полуночи действия в гостиничном номере стали еще более активными и сопровождались такими изощренными выражениями, что Мария-Луиза, не в силах бороться с собой, выскочила в ночной рубашке из постели и, подбежав к двери, подозвала красавца-часового и быстро впустила его в свою комнату…»
«Талейран сделал все, чтобы погубить эту любовь», – резюмировал Фредерик Масон, однако с выводом он поторопился. До подлинного предательства было еще далеко. Изменив один раз, Мария-Луиза вновь воздвигла вокруг себя стену супружеской верности, черпая силы в воспоминаниях о том, как складывались их отношения с Наполеоном. А складывались они, надо сказать, весьма причудливо!
Дело в том, что Мария-Луиза с самого детства лютой ненавистью ненавидела и Бонапарта, правителя Франции, и французов вообще. Доходило до того, что, когда они с братом, эрцгерцогом Фердинандом, играли в оловянных солдатиков, никто не хотел предводительствовать французской армией. Дети называли французов бандой дикарей и скотами, ведь они казнили любимую тетушку Фердинанда и Марии-Луизы, королеву Марию-Антуанетту, – это раз, а во-вторых, имели наглость разбить армию их отца, австрийского императора Франца, под Аустерлицем. Из-за него австрийское императорское семейство принуждено было покинуть Вену и перебраться в Будапешт, хотя тамошний дворец был куда менее пышен и комфортабелен.
Разумеется, именно чертов корсиканец, Наполеон Бонапарт, был олицетворением всех пороков и злодейств, он был ответствен за те неприятности, что постигли Габсбургов. Однажды, когда битва на ковре в детской закончилась разгромом французской армии, Мария-Луиза взяла булавки и с яростью принялась вонзать их в глаза, нос, шею и грудь маленького солдатика с треуголкой на голове, изображавшего Наполеона.
– Монстр! Чудовище! Людоед! – кричала она.
Потом девочка с силой швырнула фигурку об стену, и та разлетелась вдребезги, а на отлетевшую голову Мария-Луиза еще и каблуком наступила.
Эх, если бы она знала, что придет день, когда это чудовище станет для нее дороже всех людей на свете…
Участь всех принцесс предрешена от рождения. Рано или поздно они в интересах высокой политики вступают в династический брак. Мария-Луиза прекрасно знала, что настанет день, когда, следуя высоким интересам австрийской политики, ей придется выйти замуж за какого-нибудь принца крови. Поэтому она старательно постигала то, что полагалось уметь каждой принцессе: училась играть на музыкальных инструментах и на бильярде, занималась верховой ездой, осваивала изысканные манеры и иностранные языки. Она выучилась говорить по-немецки, по-турецки, по-английски, по-итальянски, по-испански, по-французски, знала латынь – она готова была общаться на родном языке с принцем из любой страны, будь он даже из Древнего Рима!
Однако в те времена пуще всех этих достоинств ценилась добродетель будущей невесты. Она должна быть девственницей!
Император Франц сам был горячим мужчиной и знал, как горяча кровь его сородичей, а потому требовал особенно тщательно оберегать целомудрие Марии-Луизы. А дабы у нее не возникало нездорового любопытства по отношению к лицам мужского пола, были приложены все усилия, чтобы девочка вообще не знала о существовании таких лиц.
По свидетельству того же Масона, «дабы сберечь невинность Марии-Луизы, ее воспитатели в принимаемых ими мерах предосторожности перещеголяли даже казуистов знаменитой испанской школы; их изощренность граничила с дикостью. К примеру, на птичьих дворах разгуливали одни только куры, и никаких петухов; ни одного кенаря в клетках – одни канарейки; в доме держали лишь одних сучек. А книги! На них жалко было смотреть: при помощи ножниц из них вырезали целые страницы, вымарывали строки и даже отдельные слова. И как это цензорам не приходило в голову, что именно это могло навести их воспитанницу на мысль разгадать тайну зияющих пустот…»
Подобные фокусы привели к тому, что эрцгерцогиня в пятнадцать лет искренне считала своего отца женщиной…
Неведомо, чем бы все кончилось, однако австрийская армия потерпела очередное поражение – под Ваграмом, и император Франц решил: чем безуспешно пытаться справиться с корсиканцем силой, стоит попробовать умилостивить его, принеся ему жертву – девственницу-красавицу, как сказочному дракону.
Между прочим, такая мысль приходила не только ему одному.
Между Парижем и Санкт-Петербургом шли тайные переговоры о возможном браке великой русской княжны Анны Павловны и Наполеона. Корсиканец страстно мечтал жениться на настоящей принцессе, принцессе крови, иметь от нее наследника, который состоял бы в родстве со всеми королевскими фамилиями Европы, чтобы упрочить свою династию. Однако вдовствующая императрица Мария Федоровна ненавидела Наполеона и всячески затягивала переговоры, не имея ни малейшего желания отдавать дочь «кровавому чудовищу». Да, это прозвище в Европе было обычным для Наполеона!
Но Наполеон не унимался. Еще в Эрфурте, свидевшись с Александром Павловичем и поразившись его славянской красоте, Наполеон дал понять, что готов развестись с Жозефиной и жениться на сестре русского императора.
Александру идея очень понравилась, и он, недолго думая, написал великой княжне Екатерине Павловне об ожидающем ее счастье. Однако, вернувшись во Францию, Наполеон передумал.
Екатерина Павловна, особа очень тщеславная, страдавшая переизбытком гордыни, уже считавшая себя невестой французского императора, чуть с ума не сошла от ярости. Брат обожал ее, и она заставила Александра поверить, что оскорбление, нанесенное русскому царствующему дому, можно смыть только кровью.
Для начала Александр публично обозвал Наполеона хамом и порядочной свиньей, потом выдал сестру за герцога Ольденбургского.
И тут император Франц решил обойти русских прежде, чем Александр помирится с Наполеоном. Союз России с Францией был его кошмаром. Ведь при таком раскладе сил Австрия будет обречена… Последний шанс спасти державу – выдать за Наполеона свою собственную дочь, австрийскую принцессу.
Одновременно императору Францу пришла в голову еще одна плодотворная идея, которая могла бы осенить только такого… э-э… фривольного мужчину, как он. Наполеону уже исполнилось сорок лет, и его физические силы порядком подорваны. А Марии-Луизе едва минуло восемнадцать, и она была крепкой, здоровой девушкой. Женитьба на молоденькой женщине, наделенной – уж в том-то Франц не сомневался – неуемным темпераментом, отличительным свойством представителей австрийской августейшей фамилии, приблизит его кончину. Любовные излишества истощат организм «чудовища» и могут способствовать преждевременному маразму.
Австрийский канцлер Меттерних, посвященный в план императора, пришел в восторг:
– Этот брак непременно должен состояться! – воскликнул он.
И вот в один прекрасный день Меттерних явился к принцессе Марии-Луизе и сообщил ей, что официально уполномочен Наполеоном просить ее руки у императора Франца I.
Принцесса едва не рухнула без чувств от ужаса:
– Нежели мой отец согласен на это?!
Меттерних прославился своей иезуитской хитростью. Он ответил:
– Император оставляет вам свободу выбора.
Но тон, каким были сказаны слова, не оставляли зато никаких сомнений… Мария-Луиза мигом вспомнила, что она не просто Мария и не просто Луиза, поняла, что ради государственных интересов ей придется пожертвовать своим счастьем, и прошептала:
– Я поступлю так, как пожелает мой дорогой папа…
Перед тем как отправить дочь во Францию, император Франц с помощью Меттерниха, который привык изъясняться эвфемизмами, провел с ней инструктаж. Так что отправилась юная невеста во Францию с определенной миссией: извести Наполеона, лишив его физических сил и рассудка, и, ускорив его конец, освободить Европу от его тирании.
В течение последующих четырех лет она вела себя в точном соответствии с коварным планом австрийского императора. А Наполеон за эти годы лишился государства, на созидание и упрочение которого затратил пятнадцать лет.
В то время как Мария-Луиза собиралась в путь, Наполеон думал только об одном: понравится ли он пышнотелой красавице, у которой такая неподдельная, самая настоящая оттопыренная нижняя губа – верный признак габсбургского царствующего дома. Этот вопрос так его мучил, что в оставшиеся до встречи недели он делал все, чтобы выглядеть моложе: напяливал корсет, пудрился, обливался душистой водой, заказал себе расшитый узорами костюм и даже выучился вальсировать, поскольку было известно, что Мария-Луиза обожает танцевать именно тот танец, который Наполеон недолюбливал, – вальс.
Забросив государственные дела, Наполеон лично следил за тем, как обставляются апартаменты будущей французской императрицы. Он захотел подарить ей весьма необычный будуар в восточном стиле, целиком обтянутый индийским кашемиром, стоившим более 400 000 франков (120 миллионов старых французских франков).
Время от времени он вынимал из кармана миниатюрный портрет Марии-Луизы и, радуясь, как дитя, рассматривал его.
Герцогиня д’Абрантес по этому поводу заметила: «Наш Соломон в ожидании своей царицы Савской впал в детство…»
И вот Мария-Луиза прошла через обряд венчания по доверенности и отправилась в дорогу, будучи как бы замужем, но еще ничего не зная о супруге. Компаньонкой ей была сестра жениха Каролина Бонапарт, и можно было ожидать, что Мария-Луиза засыплет ее вопросами о Наполеоне. Но она пришибленно молчала всю дорогу и тупо смотрела на его миниатюрный портрет.
За окном кареты непрерывно дождило, и Мария-Луиза не могла отрешиться от банальных размышлений о том, что сама природа льет слезы над ее участью…
При въезде в маленький французский городок Курсель двое мужчин, завернутых в плащи, сбежали с церковной паперти, где они укрывались от надоедливого ливня, и преградили путь карете Марии-Луизы.
Кучер осадил лошадей, карета остановилась. Один из загадочных налетчиков – поменьше ростом – открыл дверцу. Он насквозь промок, и прядь волос прилипла к его бледному лбу.
Мария-Луиза тоже побледнела – от страха.
– Его величество император, – с поклоном пробормотала Каролина за ее спиной.
«Корсиканец! Кровавое чудовище!» – Мария-Луиза перестала дышать.
Это на самом деле был Наполеон. Не в силах ждать дольше, он выехал из Компьеня в сопровождении Мюрата навстречу невесте.
– Мадам, я счастлив вас видеть, – проговорил он и, стремительно вскочив в карету, осыпал поцелуями смущенную австрийскую принцессу.
– Трогай! – крикнул он кучеру. – Нет, погоди! – последовал через мгновение новый приказ.
Вся свита могла видеть, что Каролина выбралась из императорской кареты и пересела в другую.
– А теперь – быстрее в Компьень! – крикнул император.
Лошади помчались во весь опор, и карета, как ураган, пронеслась через Суасон и другие разукрашенные, принаряженные городки. Дети растерянно кричали:
– Да здравствует император!
Но кареты не останавливались.
Что же происходило внутри императорского экипажа?
– Как вас напутствовали в Вене? – спросил Наполеон первым делом.
Мария-Луиза покраснела, но все же нашла силы ответить:
– Принадлежать полностью мужу и во всем ему повиноваться.
При этих словах Наполеон потер руки и накинулся на юную девушку с поцелуями и объятиями, да столь пылкими, что ее декольте мигом стало гораздо глубже.
В Компьене она вышла из кареты с круглыми глазами и изрядно ошеломленная. Придворные с воодушевлением уселись за богато накрытый стол, однако Наполеон взял Марию-Луизу за руку и увел в комнату. Там же находился монсеньор Феш. Император отошел с ним к окну и возбужденно спросил:
– Церковь признает брак по доверенности?
– Значит, императрица и я – законные супруги?
Наполеон облегченно вздохнул и улыбнулся.
– Благодарю вас! – сказал он и, отослав епископа, Каролину и фрейлин, вернулся к Марии-Луизе:
– В таком случае раздевайтесь и ложитесь, я сейчас вернусь.
Четверть часа спустя, переодевшись, приняв ванну и надушившись, он вновь явился, дрожа от возбуждения, в халате на голое тело.
Так началась супружеская жизнь этих двух людей, столь разных – невероятно разных! – и все же созданных друг для друга, если говорить о радостях альковных.
2 апреля 1810 года, в яркий солнечный день, на площади Согласия, там, где семнадцать лет назад была гильотинирована королева Мария-Антуанетта, французский народ приветствовал новую императрицу и очередную австриячку. Люди отнеслись к ней очень доброжелательно: Наполеона в ту пору просто обожали, а нашумевшая история о том, как он штурмовал австрийскую цитадель прямо в карете, лишь прибавила ему популярности. Как ни странно, скандал возник только в недрах императорской семьи. Патриотические чувства внезапно обуяли сестер Наполеона: Каролину, Полину и Элизу. Они сочли, что француженкам не к лицу нести шлейф австриячки!
– Королева неаполитанская! Великая герцогиня королевства Тосканского! Принцесса Боргезе! – закричал Наполеон. – Тем, кто ходил с корзинкой на рынок, думаю, будет не зазорно подержать трен королевы!
Дамы сделали реверанс венценосному брату и смирно приняли шлейф Марии-Луизы.
Вышеупомянутая супружеская жизнь протекала весьма интенсивно – и потому, что Наполеон не мог удержаться, чтоб не накинуться на свою молодую жену в любом укромном уголке, и потому, что Марии-Луизе очень понравилось исполнять задание отца… то есть она вкладывала в процесс всю душу и все тело. И если она еще не влюбилась в Наполеона, то была очень близка к тому. Она ласково называла его Нана, Попо или «мой противный кавалер» и говорила дамам из своего окружения:
– Невероятно, но грозный полководец, оказывается, может быть обходительным и любезным.
Мария-Луза любила изысканно поесть, а еще полюбила и утонченные постельные развлечения. Она дарила Наполеону восхитительные ночи… правда, быть может, несколько утомительные для человека, несущего бремя главы государства. По утрам великий император вставал с абсолютно пустой головой, едва держась на ватных ногах, с мутным, ничего не выражающим взглядом, и ему очень не хотелось заниматься государственными делами. Однако его любовный пыл не утихал, так же как и стремление во что бы то ни стало зачать наследника, чем он и занимался по нескольку раз в день, хотя и произносил плохо подготовленные речи, диктовал бессвязные письма и вообще вел себя странно.
«Пользуясь его страстным желанием иметь сына, Мария-Луиза очень скоро довела его до того, – пишет доктор Пассар, – что этот вполне здоровый мужчина сорока одного года почти все время находился в состоянии сексуального возбуждения. Застигнутый приапизмом в тот момент своей жизни, когда ему необходима была упорядоченность чувств и трезвость мысли, чтобы с подобающим величием завершить предначертанное ему судьбой, Наполеон стал марионеткой, и каждая проходившая мимо женщина вызывала у него безудержное половое влечение».
Количество любовниц Наполеона не уменьшалось, и, доводя почти до обморока от ревности Марию-Луизу, он спешил к княгине Альдобрандини и герцогине де Монтебелло, и… Да имя им легион!
Историк Александр Маан горестно вздыхал на эту тему: «Будь Мария-Луиза Цирцеей или злой феей, посланной, чтобы освободить Европу от поработившего ее тирана и отомстить за смерть Марии-Антуанетты, ничего лучшего она не могла бы придумать.
Играя на его слабых струнах и, в частности, используя его страсть к прекрасному полу, и до того его ослепляющую, что он не замечает, как оказывается во власти своей возлюбленной, Мария-Луиза выбрала самый верный способ превратить Наполеона в развалину. Из-за своей самоуверенности он часто попадает впросак. Так, невзирая на последствия, он не может устоять перед женщиной знатного и в особенности королевского рода. Ей ничего не стоит покорить его сердце и, пустив в ход все свое очарование и даже магию титула, целиком завладеть им, создав ему при этом массу сложностей. Ради нее он мог лишиться друзей и без нужды еще больше озлобить врагов.
Разнежившись в ее объятиях, он проснется однажды и воскликнет: «Весь мир против меня!»
Между тем столько взаимных супружеских усилий не могло пройти даром. И уже в августе 1810 года юная императрица, стыдливо покраснев, сообщила Наполеону, что Bоn Dieu услышал их молитвы – она ждет ребенка. Император немедленно занялся назначением лиц, которые должны были составить двор будущего Римского короля.
Теперь во дворце непрестанно царила радостная суматоха. В невообразимых количествах заготавливалось приданое для новорожденного. Можно было подумать. что чепчики и подгузники ему будут менять каждые полминуты!
И вот 19 марта 1811 года, к вечеру, у Марии-Луизы начались схватки. С этого времени и до тех пор, пока она не разродилась, во дворце творилось что-то невообразимое. Роды произошли на другой день ранним утром. Наполеон бросился в комнату жены и как вкопанный застыл на месте. Все столпились вокруг роженицы, а Римский король, предмет стольких волнений и забот, валялся на ковре! Впрочем, при виде императора мадам Монтескью быстро подняла новорожденного.
А после рождения ребенка случилось нечто неожиданное – Мария-Луиза страстно влюбилась в Наполеона. Вот что писала она отцу, изрядно изумленному таким поворотом дела:
«Я никогда не представляла себе, что буду так счастлива. После рождения сына моя любовь к мужу еще больше возросла, и я без слез не могу вспоминать о его нежности ко мне. И если прежде я не любила его, то теперь не могла не полюбить.
Я пришлю вам портрет малыша, и вы увидите, как он похож на своего отца. Мальчик прекрасно себя чувствует и проводит целый день в саду. Интерес императора к сыну просто поразителен. Он носит его на руках, играет с ним и однажды, вызвавшись кормить его, отдался этому с таким рвением, что малыш занемог…»
Парадоксально, но при всем при том ненависть, которую Мария-Луиза питала к корсиканцу, не исчезла бесследно, помимо воли заставляя совершать те или иные поступки. В ней уживались два начала, по словам историков:
«Под воздействием одного она была любящей матерью и женой; под воздействием другого – злой феей. Эта двойственность приводила к тому, что она одновременно делала Наполеона счастливым и подталкивала к гибели; видела в нем нежного, любящего мужа и прекрасного отца, и одновременно он был для нее олицетворением духа Революции – революции, казнившей ее двоюродную тетку Марию-Антуанетту, замучившей до смерти дофина; он был демоном, который жестоко унизил ее «дорогого родителя», пленил папу римского, разорил Священную Римскую империю; из-за него, безжалостного завоевателя, ее родину усеяли могилы и огласил плач вдов и сирот».
Нежная, чувственная «злая фея» отвлекала Наполеона от дел, изнуряла его, ослабляла волю.
Александр Маан, хорошо изучивший все, что касалось Марии-Луизы, писал:
«Авторы мемуаров о том времени все сходятся на том, что Наполеон много месяцев после свадьбы не занимался государственными делами. Прежде неутомимый труженик, долгие часы проводивший за письменным столом, он ложился в десять часов и вставал в два часа ночи, чтобы вновь вернуться к своим досье и картам. После женитьбы привычки Наполеона коренным образом изменились; по утрам он долго оставался в постели и утратил свою феноменальную работоспособность. Как-то, находясь уже на о. Святой Елены, Наполеон попытался объяснить, чем была вызвана эта перемена в его образе жизни после женитьбы и почему он забросил государственные дела. Он оправдывал себя тем, что, вступив в новый брак с молодой женщиной из аристократической семьи, был вправе ненадолго забыться в ее объятиях, околдованный ее чарами. Но при этом он забывал, что был не простым смертным, а тюремщиком, державшим в неволе всю Европу, по меньшей мере половина которой затаилась и выжидала удобного момента, чтобы разорвать цепи и вырваться на свободу. И малейшее расслабление могло стать для него роковым».
Так и случилось. Пока Наполеон позволял себе «забыться», от него откололась Испания, а Пруссия, Швеция и Австрия тайно вступили в союз с Россией .
Итак, император Франц мог быть доволен своей послушной дочерью.
А события на мировой арене разворачивались своим чередом, очень невыгодным для Наполеона.
Император на эту тему выразился так:
– Русский царь был оскорблен тем, что я женился на австрийской эрцгерцогине, и мы вступили в войну.
Отчасти так оно и было.
Европа вновь закипела. Австрийский император, предчувствуя поражение зятя, поспешил вступить в коалицию.
Узнав об этом, Наполеон обернулся к императрице и сказал:
– Ваш отец – болван!
Мария-Луиза не знала такого слова, но на всякий случай улыбнулась. Однако после завтрака обратилась к первому встречному придворному:
– Император, говоря о моем отце, употребил слово «болван». Не могли бы вы объяснить мне, что оно значит?
– Так, ваше величество, отзываются о мудром, авторитетном человеке и притом хорошем советчике, – пробормотал смущенный придворный, считавший, что с честью вышел из положения.
А на следующее утро Мария-Луиза председательствовала в Государственном совете. Завязался спор по какому-то незначительному вопросу. Чтобы восстановить порядок, императрица обратилась к великому канцлеру Камбасересу со словами:
– Господин Камбасерес, вам предоставляется честь привести нас к согласию по столь важному вопросу. Рассудите нас, так как вы первый болван Империи.
Реакция была настолько бурной, что императрице пришлось заглянуть в словарь.
Таким образом она узнала мнение императора о ее дорогом папочке и о том, что австрийский император отныне стал ее врагом.
Разумеется, это не могло ее обрадовать…
Минуло три года. Позади осталась война с Россией, которая, по сути, уничтожила Великую армию Наполеона. Войска союзников и в их составе – австрийские части приближались к Парижу. Отряды казаков подходили к Монтеро. Дела были совсем плохи, Наполеон решил взять командование военными действиями на себя.
Он призвал к себе брата, бывшего короля Испании Жозефа, недавно изгнанного оттуда, и приказал:
– Если я не вернусь из этого похода, позаботься об императрице и моем сыне. Если я одержу победу, то больше никогда не буду воевать. Война внушает мне отвращение. Все мои помыслы и дела будут направлены на благо моего народа…
Через несколько минут он вошел к императрице и сообщил:
– Дорогая, я отбываю в Витри-ле-Франсуа, чтобы остановить наступление противника. Теперь нам предстоит сражаться на французской земле.
– Когда же вы вернетесь? – прошептала Мария-Луиза, рыдая.
– Сие, дорогой друг, известно одному Богу! – невесело ответил Наполеон.
Поцеловав сына и крепко обняв жену, он поспешно вышел из комнаты.
Это была их последняя встреча…
Со своей армией, которая уменьшалась, как снег под солнцем, Наполеон отходил на юг, рискуя попасть в окружение и открыть путь на Париж.
Тогда он задумал следующий маневр: вновь повернуть на север, увлекая за собой врага и отводя его от столицы. Привыкнув делиться с женой всеми помыслами и замыслами, Наполеон отправил ей письмо, которое сыграло роковую роль в его дальнейшей судьбе:
«Друг мой, все последние дни я провел в седле. 20-го мы взяли Арси-сюр-Об, а в шесть часов вечера противник атаковал нас. Но в тот же день я выиграл сражение, а противная сторона потеряла 400 человек убитыми. Мы захватили два артиллерийских орудия и противник тоже – два. Итак, мы квиты. 21-го неприятельская армия перешла в наступление, чтобы обеспечить продвижение своих обозов по направлению к Бриену и к Бар-сюр-Об. Я принял решение идти к Марне, напасть на их коммуникации и отбросить неприятеля подальше от Парижа и Сен-Дизье. Прощай, друг мой. Поцелуй сына».
Даже не зашифровав письмо, Наполеон передал его с нарочным. А ведь обычно письма уходили тщательно зашифрованными…
«В тот день, – пишет Жюль Бертран, – Наполеон вел себя, как безумно влюбленный, которому необходимо посвятить обожаемую супругу в свои планы и тем самым как бы ощутить ее близость. Этот миг слабости, скорее всего, и погубил его».
Через несколько дней Мария-Луиза поинтересовалась у министра полиции герцога де Ровиго, есть ли какие-нибудь известия от императора.
– Нет, ваше величество, – ответил тот с поклоном.
– Вот как? – усмехнулась императрица. – Ну тогда я вам их сообщу. Я получила сегодня утром письмо.
– Но ведь курьера от его величества не было, – удивился герцог.
– Письмо от императора мне переслал маршал Блюхер, – пояснила Мария-Луиза. – Оно было найдено среди прочих писем у попавшего в плен курьера. Я с ужасом думаю о возможных последствиях. Император всегда зашифровывал свои письма, и они благополучно доходили до меня. И надо же, чтобы именно это, в котором император впервые сообщает мне о своих планах, оказалось незашифрованным и попало в руки неприятеля! Мне страшно, герцог…
Ей было чего опасаться. Письмо Наполеона, перехваченное союзниками, перевели Блюхеру, и он его прочел.
Теперь, зная тайные планы императора, союзникам достаточно было, изменив направление, двинуться на Париж, путь к которому был открыт. Гибель империи Наполеона была не за горами.
Теперь Наполеон понимал, что он обречен, готовился к самому худшему и спешно отдавал распоряжения на случай печального исхода дел… а такой исход был неминуем.
«…Императрица с сыном не должны находиться вдалеке от меня, ибо, как бы события ни развивались, дело кончится тем, что их насильно увезут в Вену, – писал Наполеон брату Жозефу. – Конечно, вероятней всего, это произойдет, если меня не будет в живых. О моем поражении (если таковое случится) или смерти вам станет известно раньше, чем министрам. Позаботьтесь отправить императрицу с Римским королем в Рамбуйе. А Сенату, Совету и всем войскам прикажите идти к берегам Луары. В Париже пусть останется префект, или верховный комиссар, или мэр… Но, главное, сделайте все, чтобы императрица и Римский король не попали в руки неприятеля. Уверяю вас, если это произойдет, Австрия будет удовлетворена и, отправив императрицу с ее очаровательным сыном в Вену, под предлогом ее счастья, заставит французов принять все условия, продиктованные Англией и Россией. Мы же заинтересованы как раз в противоположном, а именно: чтобы императрица и Римский король не оставались в Париже, поскольку их участь неотделима от участи Франции. Я не знаю ни одного случая в истории, чтобы монарх добровольно сдался на милость победителей, оставшись в незащищенном городе. Итак, если мне суждено остаться в живых, я сам за всем прослежу. Если же я умру, то мой царственный сын и императрица-регентша во имя чести Франции не должны позволить захватить себя. Пусть они удалятся в самый отдаленный захолустный городок в сопровождении горстки моих солдат… В противном случае скажут, что императрица добровольно оставила трон сына и, позволив увезти себя в Вену, развязала союзникам руки. Странно, что вы сами этого не поняли. Мне кажется, в Париже от страха все потеряли голову. Что касается меня, то я предпочел бы, чтобы мой сын был убит, чем воспитан в Вене как австрийский принц. Я высокого мнения об императрице и уверен, что и она тоже не желает этого. Хотя матери и вообще женщине трудно принять такое решение. Когда я смотрел в театре «Андромаху», я всегда жалел Астьянакса, оставшегося жить в своем доме, и считал, что ему лучше было бы не пережить своего отца».
Письмо взволновало всех в Париже. Размышляли об одном: следует ли подчиняться приказу почти двухмесячной давности? Часть членов Совета умоляли императрицу не считаться с письмом и оставаться в Париже.
Тогда Жозеф, потребовав тишины, прочел другое письмо Наполеона, датированное 16 марта, в котором, в частности, говорилось следующее:
«Если неприятель приблизится к Парижу настолько, что сопротивление станет невозможным, отправьте регентшу с моим сыном по направлению к Луаре… Помните, я предпочитаю, чтобы он утонул в Сене, чем попал в руки врагов Франции…»
Теперь сомнений не было: нужно подчиняться.
Мария-Луиза и наследник уехали в сопровождении свиты, среди которой находились агенты Талейрана.
31 марта 1814 года была подписана капитуляция. Казаки уже готовились пройтись парадным маршем по Елисейским Полям, а Наполеон еще ничего не знал о последних событиях и мчался галопом в Париж.
В резиденции королевского двора, близ Жювизи, он повстречался с генералом Бельяром, который вел кавалерию в Фонтенбло.
– Париж эвакуируется, – сообщил генерал. – Завтра в девять часов утра неприятель вступит в город. Ворота охраняет национальная гвардия.
– А мои жена и сын? Что с ними? – спросил Наполеон, не веря своим ушам.
– Императрица с сыном и весь двор третьего дня выехали в Рамбуйе. Я полагаю, оттуда они проследуют в Орлеан.
Сраженный этим известием, Наполеон решил вернуться в Фонтенбло. Но прежде чем покинуть Жювизи, он наскоро написал жене несколько слов.
«Друг мой! Я стремился сюда, чтобы защищать Париж, но время упущено. Вечером город был сдан. Я собираю армию в Фонтенбло. Чувствую себя хорошо. Для меня мучительно, что страдаешь ты».
Всеми покинутый император уединился в своем любимом замке и стал ждать Марию-Луизу. Однако уделом их стала не встреча, а долгая переписка.
Каждый день на протяжении месяца – а часто и по нескольку раз в день – Наполеон и Мария-Луиза обменивались письмами, исполненными любви, нежной заботы и участия. Эти двое, низложенный император и императрица в изгнании, поддерживали друг друга в несчастье, словно самые обыкновенные люди, забыв о своем былом могуществе и величии…
«Дорогой друг. Спешу поблагодарить тебя за нежное письмо от 31-го, полученное мною сегодня в три часа утра. Оно меня очень порадовало: ведь мне так необходимо знать, что ты рядом и хорошо себя чувствуешь. И все же меня огорчает, что ты одинок и что с тобой мало преданных людей. Я боюсь, как бы с тобой не приключилось беды. Мысль об этом меня убивает. Пиши мне как можно чаще. Мне нужно знать, что ты не забываешь меня и по-прежнему любишь.
Сегодня нам пришлось провести ночь в отвратительной грязной гостинице. К счастью, нашему сыну отвели лучшую комнату, а это самое главное. Чувствует он себя прекрасно, а сейчас вот плачет и требует игрушки. Одному Богу известно, когда я смогу исполнить его желание.
Мое здоровье ухудшилось, но я не падаю духом, и обо мне не беспокойся. У меня достанет сил перенести все невзгоды, которые выпадут на нашу долю, прежде чем мы окажемся в безопасности. Бог даст, скоро ты пришлешь нам весточку, и с ней известие о мире. Это единственное, чего я желаю в жизни. Остаюсь твоей верной подругой».
«Друг мой! Ночью я получила твое второе письмо от 31-го и очень обрадовалась. Сейчас, когда на нас обрушилось столько невзгод, это мое единственное утешение. Расположились мы в здании префектуры, мне здесь очень нравится и твоему сыну тоже; из окон – великолепный вид на Луару. Завтра я принимаю городские власти… И на завтра же назначен Совет министров. Эти господа полагают, что в сложившихся обстоятельствах ты позволишь отправить к тебе кого-нибудь, кто непосредственно от тебя получил бы ответ на многое, о чем не напишешь в письме. К примеру, куда мне направиться, если я буду вынуждена покинуть Орлеан. Так вот, если не возражаешь, назови, пожалуйста, кому это поручить».
Наполеон незамедлительно ответил:
«Друг мой! У тебя есть следующие возможности:
1. Оставаться в Блуа.
2. Прислать ко мне любого, кого ты сочтешь нужным.
3. Я предоставляю тебе полную свободу действий, как то, обращаться с воззваниями к народу, собирать Советы, иными словами, делать то же, что временное правительство в Париже.
4. Написать прочувствованное письмо отцу и вверить ему судьбу свою и сына. С письмом отправь герцога Кадора. Дай почувствовать отцу, что мы нуждаемся сейчас в его помощи… Навеки твой. Н.»
Мария-Луиза прочла письмо, задержалась взглядом на словах об австрийском императоре… задумалась… Наверное, это был бы наилучший выход для нее, решила она, вздыхая.
4 апреля, отправив нежное послание императрице, Наполеон составил акт отречения от престола в пользу своего сына, Наполеона II, при регентстве императрицы. В столь тяжелую минуту ему очень было нужно письмо жены, и оно пришло:
«Милый друг! Я ничего не знаю о тебе со вчерашнего вечера. Как долго тянется время! Я буду счастлива, если сегодня ночью получу от тебя весточку и узнаю, что ты по-прежнему в Фонтенбло и у тебя все в порядке.
Вчера я провела заседание Совета министров, о чем уже писала. Все пришли к заключению, что при теперешнем положении дел мир совершенно необходим, и его надо достичь любой ценой. Господа министры готовы письменно изложить доводы в пользу этого. Что касается меня, мое единственное желание, чтобы мир был заключен и мы опять были вместе.
После обеда я получила письмо от тебя и отправила свое тебе. Мне необходимо чаще получать от тебя известия, это поддерживает меня и помогает не падать духом. Да, наше положение не блестяще, и поскольку я бесконечно люблю тебя, мне очень тяжело».
6 апреля по настоянию маршалов Наполеон подписал новый акт отречения, в котором отказывался за себя и своих наследников от трона Франции и трона Италии.
В очередном письме Марии-Луизе он умолчал об этом, чтобы не огорчать ее известием, что она больше не только не жена, но и не мать императора. Но в тот же день Наполеону пришлось сообщить Марии-Луизе о предстоящей высылке на остров Эльбу. Он постарался сделать это так, чтобы ситуация не выглядела совсем безнадежной, а потому говорил не о ссылке, а о «полном державном обладании островом»…
«Друг мой! Получил твое письмо от 7-го числа. Меня порадовало, что здоровье твое много лучше, чем можно было бы предположить, зная, в каких заботах и волнениях ты живешь. Подписана амнистия, и адъютант русского императора должен выехать за тобой и сопровождать тебя сюда. Сделай все, чтобы остаться в Орлеане, так как я сам готовлюсь к отъезду и жду только, пока Коленкур уладит с союзниками связанные с моим отъездом дела. Александр желает, чтобы я жил на острове Эльба, отданном мне в полное владение, а ты и наш сын – в Тоскане. Это позволило бы тебе быть поблизости от меня, пока ты не начнешь скучать; кроме того, это прекрасная страна с благоприятным для твоего здоровья климатом. Однако Швариенберг противится этому, ссылаясь на твоего отца. Похоже, злейший наш враг – твой отец. Пока я еще не знаю, чем все закончится.
Невыносимо тяжело осознавать, что я не могу предложить тебе ничего иного, как разделить со мной мою горькую участь. Я покончил бы с жизнью, если бы не знал, что от этого возрастут и умножатся твои страдания.
Прощай, друг мой. Поцелуй сына».
Полковник Гальбуа, которому было поручено передать письмо, был также уполномочен сообщить Марии-Луизе, что Наполеон отрекся от трона. Услышав известие, императрица упала в обморок.
Очнувшись, она вспомнила те слова, что произносились в церкви при венчании. Оставить все и следовать за ним… в болезни или здравии, богатстве или бедности… Ей хотелось быть с Наполеоном при любых обстоятельствах!
Она выехала из Блуа в Фонтенбло, но по дороге на нее и остатки ее двора напали казаки. Дрожа от страха, доехала Мария-Луиза до Орлеана, где адъютант царя Александра, граф Шувалов, уведомил, что ее встреча с Наполеоном будет возможна только после того, как она увидится с отцом. В действительности же было принято решение не пускать Марию-Луизу ни в Фонтенбло, ни на Эльбу.
Из Орлеана отправилось нежное послание:
«Дорогой друг! Получила оба твоих письма. Мне бесконечно тяжело, что ты оказался в такой беде; единственное, о чем я мечтаю, – это иметь возможность утешить тебя и доказать, как я тебя люблю. Я убеждена, что имею большое влияние на отца и смогу многого добиться. Только что я отправила письмо, в котором прошу его о встрече. До этого я решила подождать и не ехать с тобой.
Целую и люблю всем сердцем. Твоя верная Луиза».
Узнав, что Мария-Луиза намерена встретиться с отцом, Наполеон ужаснулся, несмотря на то, что сам советовал ей сделать это. Он предчувствовал, что Мария-Луиза не сможет противостоять влиянию императора Франца. Для него, только что лишившегося империи, мысль потерять еще и жену была нестерпима. Чувствуя себя бесконечно несчастным, Наполеон делал все, чтобы соблазнить ее прелестями жизни на острове Эльба:
«Милый друг! Получил твое письмо. Я принимаю близко к сердцу твои страдания, и это единственное, что я не в силах перенести. Постарайся все же преодолеть превратности судьбы. Сегодня вечером я сообщу тебе об окончательном решении относительно нашей дальнейшей жизни. По договору в Фонтенбло мне отдают остров Эльба, а тебе и нашему сыну – Парму, Пьяченцу и Гуасталлу. Доход от этих территорий с населением в 400 000 человек составляет примерно 3-4 миллиона в год. По крайней мере, у тебя будет свой прекрасный дом и богатые владения на случай, если пребывание на моем острове станет для тебя тягостным, а я – наскучу. Так, наверное, и случится: ведь когда я состарюсь, ты будешь еще молодой.
Меттерних сейчас в Париже. Где твой отец, я не знаю. Хорошо бы устроить так, чтобы ты встретилась с ним по пути. Если не удастся получить Тоскану и твоей судьбой уже распорядились, проси у отца Люккское княжество, а также Каррару, Масса и анклавы, с тем чтобы твои владения имели выход к морю.
Как только все будет готово, я выезжаю в Бриар и жду тебя там, оттуда мы с тобой вместе направимся в Специю, где сядем на корабль…
Чувствую себя хорошо. Мужество не покинуло меня, и я не падаю духом. Мне покойно на душе от того, что ты довольствуешься моей печальной судьбой и даже думаешь, что будешь и впредь со мной счастлива. Прощай, друг мой, мыслями я с тобой, и мне тяжело от того, что ты страдаешь. Навеки твой. Н.».
Мария-Луиза рвалась к нему всей душой:
«Дорогой друг, не имея от тебя вестей и не зная, что с тобой, я просто не нахожу себе места. С нетерпением жду твоего письма, также от папа amp;#769; и надеюсь на свидание с ним. Может, мой печальный вид смягчит его сердце, и он соблаговолит меня выслушать, а я буду отстаивать интересы твоего сына, а значит, и твои. Надеюсь на успех, и никакие трудности, в особенности когда дело касается тебя, не могут остановить меня. Я ведь и так страдаю! И только мысль о тебе удерживает меня на этом свете. Я должна жить ради тебя, ради твоего спокойствия.
Я стараюсь держаться и не падать духом в ожидании встречи с папа amp;#769;. Не забывай ту, которая еще никогда так трепетно не любила тебя. Твоя верная Луиза».
Это письмо немного успокоило бывшего императора. Но уже 12 апреля, в полночь, он получил другое, написанное в спешке:
«Дорогой друг, де Сент-Олэр только что передал мне письмо Меттерниха. Он пишет, что нам с сыном будет гарантирована полная свобода, но ради нашего благополучия нам следует перебраться в Австрию и там ждать, пока все не утрясется».
Известие о том, что Марию-Луизу хотят увезти в Австрию, повергло Наполеона в отчаяние. Он ощутил себя неспособным бороться. Это было последней каплей в горькой чаше бед… Бывший император принял яд, который всегда носил при себе в походном несессере. Но яд, видимо, выдохся и, вызвав спазмы и рвоту, причинил страшные муки, чем все и кончилось.
Письмо от жены немного ободрило его и убедило, что жить, пожалуй, стоит. Луиза писала:
«Меня вынудили уехать из Орлеана и запретили следовать за тобой, а в случае неповиновения грозят применить силу. Прошу тебя, милый, будь осторожен: нас обманывают. Я очень беспокоюсь за тебя. Но знай, у меня достанет твердости, и при встрече я заявлю отцу, что непременно хочу соединиться с тобой и не потерплю над собой никакого насилия. Мы взяли из казны все, что смогли увезти, и при первой же оказии я постараюсь передать это тебе, хотя уповаю на то, что сделаю это сама.
Твой сын сейчас спит, а у меня тревожно на душе. Но я твердо знаю одно: никуда дальше Рамбуйе не поеду. Помни о моей любви и решимости бороться за нее. Люблю и нежно целую».
«Добрая Луиза! По моим расчетам, ты уже виделась с отцом. Мне сообщили, что встреча происходит в Трианоне. Я настаиваю, чтобы ты завтра же прибыла в Фонтенбло и мы вместе отправились обживать землю, сулящую нам приют и отдохновение. Если ты решишься пренебречь привычным образом жизни и высоким положением, я буду счастлив. Поцелуй сына и верь в мою беззаветную любовь. Н.».
И вот 17 апреля на Наполеона обрушился страшный удар. Мария-Луиза сообщила ему о решении Франца Австрийского:
«Дорогой друг! Два часа назад приехал отец, и я тотчас встретилась с ним. Он был необычайно нежен и добр, но к чему все это, если он причинил мне невыносимую боль, запретив следовать за тобой и видеть тебя. Напрасно я пыталась убедить его, что это мой долг. Но он не желает даже слышать об этом и говорит, что я проведу два месяца в Австрии, а потом поеду в Парму и оттуда уже – к тебе. Это решение меня окончательно убьет. И теперь единственное мое желание, чтобы ты был счастлив без меня. Для меня же счастье без тебя невозможно.
Умоляю тебя, пиши как можно чаще! Я буду всегда о тебе думать и писать каждый день. Не падай духом, Бог даст, в июле я к тебе приеду, о чем, разумеется, я не обмолвилась этим господам.
Чувствую себя с каждым днем все хуже. Я так грущу, что не знаю даже, что тебе сказать. Пожалуйста, не забывай меня и верь: я буду всегда тебя любить. Целую и люблю всем сердцем».
Сраженный этим известием, Наполеон не нашел в себе силы ответить. Он чувствовал, что больше не увидит Марию-Луизу…
Шло время. Она продолжала писать мужу нежные письма, вычеркнув из своей памяти несчастный адюльтер, который произошел в Дижоне. Он тоже попытался поверить в лучшее. Вспоминая те времена, когда готовил для своей австрийской невесты дворцы в Париже, теперь он приготовил для жены роскошные апартаменты на острове Эльба и, как пишут историки, «позаботился даже о стеклышках с картинками для волшебного фонаря и о фейерверках. Для росписи потолка в гостиной придумал аллегорический сюжет в слащавом романтическом духе: два голубка, связанные ленточкой, удаляются от своего гнезда, ставшего для них тесным».
21 мая 1814 года Мария-Луиза въехала в Шенбрунн под приветственные крики огромной толпы. Жители Австрии встречали свою эрцгерцогиню так, словно она возвращалась в фамильный дворец после четырех лет тягостной ссылки:
– Да здравствует Мария-Луиза! Да здравствует Австрия! Долой Корсиканца! – кричала толпа.
Мария-Луиза понимала: ее возвращение на родину означает окончательную победу коалиции над Наполеоном. Да она и сама сдавала одну позицию за другой. Сначала согласилась поменять императорский герб на карете на свой собственный, эрцгерцогини Австрийской. А какое-то время спустя ушли в прошлое воспоминания о том, как она злилась на мадам Биньоль, называвшую ее «высочеством». Мария-Луиза уже не возражала против титула герцогини Пармской и герцогини де Колорно. Мало-помалу, уступая настойчивым уговорам отца, она стала появляться в свете, танцевать на балах…
Это шокировало не только находившихся в Вене подданных Франции, но также многих австрийцев. Старая королева Мария-Каролина, сестра Марии-Антуанетты, которая, между прочим, терпеть не могла Наполеона, сказала Марии-Луизе:
– Дорогая, замуж выходят один раз в жизни. И на твоем месте я привязала бы к окну простыни и убежала…
Мария-Луиза рассердилась. В чем дело? Разве она не намерена когда-нибудь встретиться с мужем и жить с ним в прежней любви и счастье… когда папа amp;#769; позволит? Разве она не пишет ему по-прежнему самые нежные на свете письма? Вот такие, например:
«Я счастлива, что ты хорошо себя чувствуешь и намерен заняться постройкой загородного дома. Надеюсь, в нем найдется маленький уголок и для меня, ведь ты знаешь, что я твердо решила соединиться с тобой, как только позволят обстоятельства, и я молюсь, чтобы это произошло поскорей. Ты, конечно же, распорядишься разбить около дома сад и доверишь мне уход за цветами и растениями. Я слышала, тебе не позволили выписать из Парижа людей для этой цели. Какая несправедливость! Как неблагородно по отношению к тебе! Меня возмущает подобная низость. Впрочем, чему тут возмущаться, если в мире, в котором мы вынуждены жить, так мало возвышенных душ!»
А между тем император Франц твердо решил ни в коем случае не допускать соединения этих двух возвышенных душ. Прекрасно зная пылкую натуру своей дочери, а также получив некие известия от Талейрана, он решил пойти по пути врага рода человеческого, некогда искусившего Еву яблочком. В роли сего фрукта предстояло выступить некоему господину, носившему имя Адам-Альберт де Нейпперг.
Современник описывал его так:
«Это был человек немногим более сорока лет, среднего роста, привлекательной наружности. Гусарский мундир, который он обычно носил, в сочетании со светлыми вьющимися волосами придавал ему моложавый вид. Широкая черная повязка, скрывавшая пустую глазницу, нисколько его не портила. И единственный глаз смотрел с живостью и необыкновенной проницательностью. Хорошие манеры, учтивость, вкрадчивый голос и разнообразные таланты располагали к нему людей. В заурядной в общем-то судьбе генерала Нейпперга есть одна любопытная подробность: он был наполовину француз. Его отец, граф Нейпперг, будучи в Париже с дипломатической миссией, познакомился с французским офицером из аристократической семьи, и тот стал запросто бывать у него в доме. Графиня Нейпперг не осталась равнодушной к многочисленным достоинствам графа де… который усиленно за ней ухаживал. Граф Нейпперг мало интересовался женой и предоставил ей полную свободу, лишь бы она не мешала ему предаваться гастрономическим радостям и азартным играм. Между графиней и молодым офицером завязался роман, результатом которого было появление на свет генерала Нейпперга. Подтверждает сей факт письмо матери упомянутого генерала, найденное среди бумаг покойного графа де…
Такое стечение обстоятельств – повод к серьезным размышлениям для тех, кто считает, что вмешательство рока в судьбы людей не бывает случайным, но всегда имеет какую-то высшую цель».
Генерал Нейпперг и Мария-Луиза виделись и прежде: в 1812 году в Париже он состоял при императрице в должности камергера. Теперь появление рядом с ней любезного господина, не сводившео с нее пламенного взгляда своего единственного глаза, вызывало у Марии-Луизы подозрения и неприязнь. И не зря, ведь австрийский император поручил генералу шпионить за его дочерью и любыми способами не допустить ее встречи с Наполеоном.
Полученные Нейппергом секретные инструкции были сформулированы вполне определенно:
«Переписка и все другие виды сообщения герцогини де Колорно с островом Эльба подлежат самому строгому контролю. Разрешается использовать для этой цели все необходимые источники информации.
Графу Нейппергу предписывается решительно, но с подобающим тактом отвлечь герцогиню де Колорно от мысли о поездке на остров Эльба, так как это разобьет отцовское сердце, тогда как все самые сокровенные мысли его величества – о благополучии горячо любимой дочери… В случае, если все увещания будут тщетны, генералу надлежит последовать за герцогиней де Колорно на Эльбу».
Итак, прямое и непосредственное отцовское благословение на очередной адюльтер было получено! И облеченный высочайшим доверием дон-жуан приступил к выполнению особого задания.
«У этого тридцатидевятилетнего мужчины с черной повязкой, прикрывающей пустую глазницу, в жилах текла молодая, горячая кровь; он мог дать десять очков форы всем ловеласам на свете, вместе взятым, в деле покорения дамских сердец, и сам Дон Жуан мог бы поучиться у него искусству обольщать», – писал о нем современник. А в «Скандальной хронике Реставрации» отображена одна история, которая в свое время передавалась из уст в уста, как потрясающий эротический анекдот, достойный пера знаменитого Боккаччо:
«Остановившись однажды в Мантуе в гостинице синьора Франкони, к обворожительной восемнадцатилетней дочери Лизе которого он испытывал необоримое влечение, Нейпперг заказал комнату и хороший обед. Когда девушка принесла еду, он попросил ее показать язык, пощупал пульс и сказал, назвавшись врачом, озабоченно покачав головой:
– Вы серьезно больны, и вам необходима срочная помощь. Ложитесь на кровать. Я не смогу приняться за обед, пока не осмотрю вас.
Обеспокоенный синьор Франкони поинтересовался, не могла ли дочь сначала все же обслужить постояльцев.
– Нет, – авторитетно заявил Нейпперг, – ее болезнь очень заразна.
Лиза в сопровождении Нейпперга поднялась в комнату, а крайне озабоченный Франкони вынужден был обслуживать клиентов. Раздев девушку и уложив в постель, Нейпперг стал медленно ее ощупывать.
– Скажите, вот здесь вам не больно? – спросил он, сжимая руками ее груди.
– Нет, – ответила она.
Кончиком указательного пальца он при этом нежно надавил на сосок левой груди и потер его, как будто хотел стереть с него какое-то пятнышко.
Лиза смутилась и вздрогнула.
– Повышенная чувствительность левого соска, – констатировал он. – Значит, я не ошибся. Посмотрим, как обстоит дело с правым.
Послюнив палец, он прикоснулся к правому соску так, словно он снимает божью коровку.
С Лизой такое проделывали впервые; из ее груди вырвался стон, похожий на хрип.
– Болезнь очень запущена, – сказал Нейпперг. – Вы находитесь на грани кризиса. Но я вас вылечу.
Он спустился в гостиную, отвел хозяина в сторону и сказал:
– Ваша дочь опасно больна, у нее заразная лихорадка в очень тяжелой форме. Я категорически запрещаю вам входить в ее комнату. Я сам буду навещать ее, пользуясь лестницей с внешней стороны дома, чтобы не заразить кого-нибудь при встрече. Два ближайших дня я буду ее кормить и ухаживать за ней. Все необходимое для этого у меня есть. Ни о чем не беспокойтесь.
Синьор Франкони горячо поблагодарил Нейпперга, и тот сейчас же поднялся в комнату к Лизе. Девушка, растревоженная необычными прикосновениями, чувствовала, как откуда-то из глубины поднимается жаркая волна и охватывает ее всю, но по наивности приписывала это началу перемежающейся лихорадки.
Мнимый доктор достал из кармана какую-то баночку и, взяв на палец немного мази, стал массировать соски обеих грудей.
По телу Лизы пробежала судорога, и она опять громко застонала.
– Вы страдаете болезнью, весьма распространенной среди молодых девушек, которые долго не выходят замуж. В вашем возрасте у вас уже должен быть жених.
– Вы правы, – пролепетала Лиза, испытывая странное томление.
– Врачебный долг обязывает меня предложить вам средство, которое может вас вылечить, – произнес внушительным тоном генерал. – Скажите, вы не ощущаете покалываний вот тут? – продолжал он, указывая бесстрашным жестом то место, которое древние называли «разбитое сердце»…
– О да, да! – воскликнула девушка, все больше возбуждаясь.
– В таком случае всякое промедление преступно, – сказал Нейпперг. – Я буду вести себя так, как если бы был вашим мужем. Мы никому об этом не скажем, все останется нашим с вами секретом. Ведь дело касается вашего здоровья…
Тело Лизы было как натянутая струна, и девушка не сказала, а скорее выдохнула, что она согласна.
Тогда бравый генерал скинул мундир, снял башмаки и, взобравшись на кровать, с безукоризненным искусством применил свое средство.
Синьор Франкони два дня ставил свечки и молился о выздоровлении дочери, и Нейппергу никто не мешал наслаждаться прелестями восхитительной Лизы, которой, казалось, оригинальный способ лечения пришелся весьма по вкусу. Через два дня Нейпперг исчез, оставив у соблазненной им особы воспоминание о себе как о докторе, безгранично преданном медицине».
Историки, как принято выражаться, не лгут…
Понятно, что, находясь в обществе столь изощренного соблазнителя, Мария-Луиза подвергалась серьезной опасности.
Нейпперг очень старался: его тешила сама мысль наставить рога Наполеону. Остроумный, галантный кавалер, он умел искусно покорять женские сердца, и Мария-Луиза постепенно проникалась к нему доверием. Женщине всегда приятно видеть, что ей поклоняются! И она даже не подозревала, что Нейпперг не только ухаживает, но и шпионит за ней, регулярно отправляя своему императору краткие, но деловые донесения:
«Сегодня здесь был проездом доверенный короля Жозефа с секретным поручением на остров Эльба. Из достоверных источников известно, что императрица в спешке написала и передала с ним несколько строк и свой локон – ко дню рождения императора Наполеона. По дороге посыльный заедет в Неаполь, куда, видимо, стекается вся информация».
Ну и так далее. А между тем Мария-Луиза все рвалась на Эльбу.
«Я буду счастлива, – писала она Наполеону, – приехать к тебе, как только мне отдадут сына. По моему настоянию его уже должны были привезти сюда, как вдруг пришло письмо от отца. Он просит незамедлительно вернуться в Вену, где на Конгрессе будет решаться судьба нашего сына. Судя по всему, Бурбоны делают все возможное, чтобы отнять у меня Парму. Здесь за мной следят австрийская, русская и французская разведка и контрразведка, а г-ну де Фитц-Джеймсу приказано арестовать меня в случае, если я все же вознамерюсь поехать на остров Эльба. Но, несмотря ни на что, верь – мое желание видеть тебя неизменно, и моя любовь к тебе придаст мне силы преодолеть все препятствия. Я уверена, что, если только меня не удержат силой, мы в ближайшее время будем вместе; но пока еще трудно сказать, какой оборот примет дело.
Я постараюсь выехать как можно скорее, а сейчас не могу позволить даже краткого отдыха посланному тобой офицеру. Если станет известно, что он здесь, его могут арестовать и тогда, несомненно, расстреляют. Ты не представляешь себе, какие строгие введены здесь порядки, даже австрийцы возмущены. Генерал Нейпперг сказал, что ему приказано изымать все мои письма к тебе…»
Да, действительно, Нейпперг сделал такое признание, чтобы заручиться еще большим доверием Марии-Луизы. И вскоре после этого в компании друзей он заявил:
– Не пройдет и шести месяцев, как я стану ее любовником, а в недалеком будущем – мужем.
Он исполнял свою шпионскую задачу очень тщательно: записывал ее разговоры, имена посещавших ее людей – все, вплоть до того, как изменяется выражение ее лица при упоминании о Наполеоне. Ну и, конечно, следил за каждой попыткой Марии-Луизы встретиться с неизвестными людьми, о чем докладывал императору Австрии. И вот однажды от него в Вену пришло следующее донесение:
«За последние десять дней три посланца Наполеона пытались склонить императрицу последовать на остров и соединиться со своим супругом, не дожидаясь высочайшего разрешения; они сообщили, что бриг императора стоит на якоре близ Генуи в ожидании ее величества. Но императрица твердо решила отклонять все предложения, ибо не хочет ранить отцовское сердце вашего величества. Эмиссары, в числе которых был и польский офицер, граф Лончинский, с недавних пор известный под фамилией Жермановский, вынуждены были уехать, не добившись от нее согласия. Муж чтицы Марии-Луизы, капитан Гуро, служивший на Эльбе, ушел в отставку. Покинув остров, он приехал к жене и привез от императора письмо. У меня есть все основания предположить, что в письме, написанном в очень несдержанном тоне, Наполеон в довольно резких выражениях упрекал императрицу в том, что она покинула его в несчастье, а также согласилась на разлуку с сыном. Письмо это крайне огорчило императрицу, и она даже занемогла. Это новое доказательство столь непочтительного к ней отношения лишь еще больше укрепило решение августейшей принцессы не ехать на остров. Во всяком случае, эта поездка не состоится без разрешения вашего величества, ибо опасения, которые она внушает, пересиливают желание соединиться с мужем. Разумеется, императрица не отправила отставного капитана Гуро обратно на Эльбу, а, напротив, намеревается взять его со своей свитой в Вену, где за ним, вероятно, установят наблюдение».
Да, Нейпперг не ошибался, утверждая, что Мария-Луиза больше не хочет ехать на Эльбу. Она и правда уже не хотела. И вот почему.
В своем последнем письме измученный долгой разлукой Наполеон потребовал, чтобы жена выехала к нему немедленно, угрожая «увезти ее силой в случае, если она будет медлить с отъездом». Кто знает, если бы она прочла это одна, столь нескрываемое желание только польстило бы ей. Но Нейпперг, театрально ужаснувшись, умудрился перевернуть ситуацию с ног на голову, и простодушная Мария-Луиза, которая привыкла доверять ему, тоже начала ужасаться.
Увезти силой, пишет Наполеон. Что это значит?! Что, ее похитят, как какую-нибудь дешевенькую танцовщицу из кабаре? Насильно отвезут на Эльбу? И… что она там будет делать?
Этот вопрос – главный вопрос ее нынешней жизни! – вдруг предстал перед ней с пронзительной ясностью. Она наконец разглядела выбор: жизнь с изгоем на краю света, без завтрашнего дня, – и безмятежная обеспеченная жизнь без всяких неприятностей, неожиданных происшествий, которую предлагал ей отец. И Нейпперг… к которому ее влекло теперь куда больше, чем к Наполеону.
Мария-Луиза больше не колебалась. И, отбросив сомнения, она написала императору Францу I обстоятельное письмо:
«Три дня назад некий офицер привез мне от императора письмо, в котором он приказывает мне немедленно приехать на Эльбу, где он ждет меня, сгорая от любви…
Спешу заверить вас, дорогой папа amp;#769;, что сейчас я менее, чем когда-либо, склонна предпринять это путешествие, и даю вам честное слово, что не предприму его никогда без вашего на то согласия. Сообщите, пожалуйста, как бы вы желали, чтобы я ответила императору».
Нейпперг мог торжествовать победу. Теперь ему оставалось только пожать ее плоды. Что он и сделал в Швейцарии, уже неподалеку от австрийской границы.
Когда маленький караван бывшей французской императрицы прибыл на озеро Четырех Кантонов, внезапно разразилась гроза. Она застигла путников на склоне горы Риги и заставила их искать пристанища в довольно убогой гостинице «Золотое солнце».
Вот что писал по этому поводу один из свидетелей происшествия:
«В гостинице на горе Риги был нарушен установленный и до той поры строго соблюдаемый порядок, а именно: дежурный выездной лакей ночью спал перед дверью в спальню императрицы. Однако в гостинице комнаты, расположенные по обе стороны коридора, имели один выход, поэтому присутствие под дверью лакея представляло некоторое неудобство для императрицы. Как бы там ни было, на этот раз дежурному лакею велели устроиться на ночь на первом этаже.
Это позволило генералу Нейппергу без труда проникнуть в комнату Марии-Луизы. Под видом того, что хочет успокоить молодую женщину, напуганную небесным громом и блеском молний, он прилег на ее постель, прижал к себе и стал ласкать. Нейпперг знал свое дело и воспламенил Марию-Луизу там, куда вечно спешащий Наполеон наведывался лишь второпях.
Ослепленная страстью, экс-императрица забыла про грозу.
Несколько дней спустя тайный агент довел до сведения австрийского императора, каким образом генерал Нейпперг удерживал Марию-Луизу на континенте. Без всякого стеснения Франц I воскликнул:
– Слава Богу! Я не ошибся в выборе кавалера!»
Вот так был предан великий Наполеон. Предан человеком, в котором он видел свою последнюю надежду и опору.
Осталось рассказать лишь о последствиях этого предательства.
С каждой ночью, проведенной с Нейппергом, узы, соединявшие Марию-Луизу с Наполеоном, ослабевали. Да и днем немало находилось народу, желавшего их ослабить…
Как-то вечером в салоне, при гостях, Боссе, бывший камергер королевского дворца в Тюильри, заговорил о супружеской неверности Наполеона.
– Придворные дамы из свиты императрицы отдавались ему за одну шаль, – смеясь, рассказывал он. – Одной только герцогине де Монтебелло пришлось подарить три…
– Вы забываетесь! – оборвала его побледневшая Мария-Луиза.
Не успела она успокоиться, как однажды утром ей подали странный документ, подписанный папским нунцием. Можно себе представить, с каким смятением и растерянностью прочла она, что брак Наполеона и Жозефины не был расторгнут по всем правилам и потому ее, Марии-Луизы, союз с ним, ныне экс-императором, был недействительным. Следовательно, она с 1810 года состояла в «незаконном браке»…
Далее представитель Святой церкви великодушно добавил: поскольку мадам де Богарнэ отошла в мир иной (Жозефина умерла в 1814 году), ничто больше не мешает двум сожительствующим царственным особам соединиться законными узами. В заключение в документе говорилось: «Будущие поколения воздадут должное наичестнейшему и наивеликодушнейшему монарху, его величеству Францу I за то, что он пожертвовал дочерью ради блага своего народа. Но если это чудовище (Наполеон) не оправдало наших чаяний, то это не снимает с нас ответственности за то, что мы не пресекли вовремя эту скандальную историю и продолжали считать невинную жертву супругой того, кто по канонам католической церкви мог бы стать им только теперь. Все вышеизложенное означает, что сей монстр, овдовев, стал свободен и имеет законное право вступить в новый брачный союз…»
Мария-Луиза пришла в ужас. Значит, она была не женой, а сожительницей, а ее сын – незаконнорожденный?!
Давно забытая ненависть к «французскому людоеду» вспыхнула с новой силой. Мария-Луиза, ревностная католичка, не могла простить Наполеона за то, что по его вине она четыре года прожила во грехе.
Невзирая на равнодушие, которое Мария-Луиза демонстративно проявляла по отношению к Наполеону, стал распространяться слух, что она продолжала переписываться с изгнанником и тайно готовилась отбыть на Эльбу.
В это время в Вене проходил международный конгресс, на который собрались главы и первые министры стран-победительниц. Нашлись дипломаты, не замедлившие воспользоваться этими разговорами, чтобы поднять вопрос о правомерности получения Марией-Луизой титула герцогини Пармской.
Разъярившись донельзя, бывшая императрица Франции обратилась к отцу. Тот посоветовал ей не скрывать свою связь с Нейппергом, что станет для членов Конгресса самым веским свидетельством ее полного разрыва с Наполеоном.
Буквально два часа спустя при дворе объявили, что генерал Нейпперг произведен в обер-шталмейстеры, а также назначен камергером герцогини Марии-Луизы. Это означало, что теперь он с полным правом мог находиться в одной карете со своей возлюбленной. И этим правом он успешно пользовался, добавляя к нему право находиться с ней в одной постели.
С тех пор они открыто прогуливались по улицам Вены вместе, посещали концерты и даже совершали загородные прогулки.
Современник событий писал по этому поводу:
«Теперь даже тень воспоминаний не омрачала настоящего, и ничто не напоминало Марии-Луизе императора. Она любила Нейпперга и не старалась больше скрывать свою странную привязанность к этому человеку, целиком завладевшему не только ее умом и сердцем, но и всем ее существом. Она ездила со своим камергером верхом или в коляске. Случалось, они останавливались на какой-нибудь ферме и пили там молоко, заедая его хлебом домашней выпечки. Или же, сидя в рощице под деревьями, наслаждались красотой окрестных пейзажей. Любовные игры на лоне природы, прямо на траве, в укромных, живописных уголках – все это было восхитительно и очень поэтично, под стать идиллиям Геснера и пасторалям Флориана. Мария-Луиза была весела и остроумна, и это свидетельствовало о том, что она счастлива…
Странное пристрастие заниматься любовью под открытым небом привело к тому, что однажды любовники резвились так беззастенчиво, что притаившиеся за изгородью крестьяне получили наглядный урок по части любовных утех.
В окрестностях Вены некоторые пастухи могли похвастаться тем, что знают, какого цвета «ежик» у ее императорского величества эрцгерцогини Австрийской…»
Свободное поведение Марии-Луизы впечатлило членов Конгресса, и герцогство Пармское было пожаловано ей – но не как бывшей французской императрице, а как неверной жене Наполеона I.
А между тем события на острове Эльба внезапно развернулись совсем не так, как того хотелось бы неверной жене и ее любовнику. Совершенно как в анекдоте, вернулся муж… причем, как водится, в самый неподходящий момент, когда от него ничего подобного не ждали.
«Император проводил дни, – описывал один из его приближенных, – в самых приятных занятиях. Никто из нас не мог предугадать, когда он покинет остров. Мы не задумывались над этим, и нас это вполне устраивало. Отношения с Францией, с нашими семьями не прерывались. Власть государя на острове почти не ощущалась. Правда, поземельный налог в 24 000 франков поступал в казну с опозданием. Но Наполеон сообщил мне, что не намерен прибегать к каким-либо принудительным мерам. Прочие государственные доходы получались сполна. Наше суверенное небольшое государство управлялось, можно сказать, по-отечески, и доброжелательная, спокойная атмосфера вознаграждала нас за вынужденную умеренность. Мы были счастливы также сознанием, что наши судьбы неотделимы от судьбы Наполеона».
Мария-Луиза знала, что муж ее, такое ощущение, вполне смирился со своей жизнью изгнанника. Он беззастенчиво вступал в связи с женщинами… Впрочем, изменял он и Жозефине, и Марии-Луизе всегда, и обе они закрывали на это глаза, поскольку знали неуемный темперамент Наполеона. Требовать от него верности было просто невозможно! Мария-Луиза и не требовала. Другое дело, она с высокомерной мудростью не видела проявлений адюльтера. Зато теперь скрупулезно подсчитывала их, отыскивая в каждом оправдание своей собственной связи с Нейппергом. Однако вся разница шашней Наполеона и ее истории любви к Нейппергу состояла в том, что там были именно кратковременные шашни, а здесь – любовь. Наполеон мечтал о воссоединении с женой, жена – лишь о том, как бы не допустить этого воссоединения.
Мирная, почти идиллическая жизнь разнежила Наполеона. И, наверное, он долго еще продолжал бы диктовать мемуары и возиться в саду, когда бы в феврале 1815 года ему не прислали пачку английских газет. Прочитав свежие новости, Наполеон помертвел. В хронике событий сообщалось, что члены Венского конгресса сошлись во мнении, что «корсиканский людоед» находится слишком близко от Европы, и намерены отправить его на остров Св. Елены.
Вот тут-то Наполеон и решил бежать с Эльбы как можно скорей, высадиться на берег Франции и потребовать возвращения императорского престола. Он рассчитывал на успех, зная, что французский народ недоволен реставрацией Бурбонов, которые вели себя еще более бесцеремонно, чем прежде, до революционных событий.
1 марта 1815 года он вновь ступил на французскую землю.
«Дерзкий авантюрист покинул Эльбу». – «Тиран приближается к берегам Франции». – «Узурпатор высадился на мысе Антиб». – «Корсиканское чудовище идет к Грассу». – «Бонапарт вступил в Лион». – «Наполеон на подступах к Парижу». – «Его императорское величество ожидается сегодня в Тюильрийском дворце»… Так менялись газетные заголовки по мере триумфального шествия Наполеона к Парижу с 28 февраля до 20 марта 1815 года.
Он постоянно отправлял тайных агентов с письмами в Австрию:
«Дорогая Луиза, я писал тебе из Гренобля, что овладею Лионом и скоро буду в Париже. Мои передовые части подошли к Шалон-сюр-Сон. Нынешней ночью я выезжаю вслед за ними. Стекаясь со всех сторон, за мной следуют толпы народа, один за другим полки в полном составе переходят на мою сторону. Отовсюду ко мне направляются делегации крестьян. Когда ты получишь это письмо, я уже буду в Париже. В Лион спешно прибыли граф д’Артуа и герцог Орлеанский. Они обратились с торжественной речью к шести пехотным и двум кавалерийским полкам, наивно полагая пробудить у них чувство преданности Бурбонам. Но встреченные криками «Да здравствует император!», они были вынуждены незамедлительно бежать без всякого эскорта. Спустя час я вступил в Лион, встреченный с необычайным энтузиазмом. Все улицы, набережные и мосты были забиты толпами жителей. Прощай, друг мой, будь весела и приезжай поскорее ко мне с сыном.
Надеюсь обнять и поцеловать тебя еще до конца этого месяца. Нап.».
«Дорогая Луиза, я вновь император Франции. Народ и армия ликуют. Так называемый король бежал в Англию, а может, и еще куда-нибудь подальше. Над всеми плацами развевается мой штандарт, и верная старая гвардия – со мной рядом… Целые дни уходят на смотры армии, насчитывающей двадцать пять тысяч человек. Безопасность Франции гарантирована. Я жду тебя с сыном в Страсбурге 15 или 20 апреля. Прощай, друг мой. Навеки твой, Нап.».
Проходило время, но ответов на свои письма Наполеон не получал. Наконец стало известно, что его послания до Марии-Луизы просто не доходят: по приказу Франца I их перехватывают и передают членам Конгресса.
Тогда Наполеон решил отправить тайного агента, графа Монрона. В Шенбрунне тот встретился с верным Наполеону бароном Меневалем, одним из приближенных экс-императрицы, и, передавая письмо для Марии-Луизы, пояснил:
– Мне даны полномочия увезти императрицу, переодев ее, если понадобится, в мужское платье, не обращая внимание на ее возражения, продиктованные кокетством.
Однако на глазах Меневаля разворачивался бурный роман Марии-Луизы и Нейпперга, а потому он подумал, что лучше сжечь письмо императора…
Меневаль считал своим долгом открыть Наполеону глаза. Однако сделать это от своего лица он не рискнул, а направил его секретарю анонимное письмо, в котором, не скупясь на подробности, сообщил о супружеской неверности Марии-Луизы.
Император, впрочем, не поверил ни единому слову, решив, что это провокация Австрии, России и Пруссии, чтобы разлучить его с Марией-Луизой.
– Я сам отправлюсь за ней во главе своей армии! – заявил он.
Да, близилась война. Чтобы не оставаться во враждебно настроенной Австрии, барон Меневаль решил вернуться во Францию и испросил аудиенции у Марии-Луизы. Та, прощаясь с ним, разрыдалась.
– Я предчувствую, – сказала она, – что моя связь с Францией прервется, но я всегда буду помнить о земле, ставшей для меня вторым отечеством. Передайте императору, что я желаю ему добра. Надеюсь, он поймет всю безвыходность моего положения. Я не буду просить его о разводе и льщу себя надеждой, что мы расстанемся полюбовно и он не затаит против меня злобы. Наш разрыв неизбежен, но он не изменит моего к нему отношения.
Узнав, что Мария-Луиза готова к разрыву, Наполеон пришел в бешенство. Он сам начал руководить военными действиями… но счастье уже отвернулось от него, и под Ватерлоо он был разбит.
Новым местом ссылки ему был определен маленький остров Св. Елены, куда его и отвезли. Причем он все время думал о том, что лишь по своей вине не смог вернуть жену… об империи он уже даже не думал.
Мария-Луиза вздохнула с облегчением и отправилась в свое Пармское герцогство вместе с Нейппергом.
Шло время, и на смену былой любви к Наполеону к ней возвращалась ненависть к нему. Та самая, которой она была преисполнена с самого детства. Ту часть жизни, когда Мария-Луиза была французской императрицей, она вычеркнула из памяти. А новая жизнь… Новая жизнь привела к тому, что в положенный срок Мария-Луиза родила от Нейпперга дочь, названную Альбертиной.
Шло время. Наступил 1821 год. Мария-Луиза без ума любила Нейпперга и окончательно забыла прошлое.
Между тем дни человека, которого она вычеркнула из памяти и сердца, были уже сочтены. Но он не переставал думать о жене, не переставал изводить себя мыслями о том, что, окажись она рядом в дни возвращения с Эльбы, он не лишился бы своей империи вторично.
В день, когда Наполеон чувствовал себя особенно плохо, он сказал доктору Антоммарки:
– Я желаю, чтобы вы взяли мое сердце, поместили его в винный спирт и отвезли в Парму, моей дорогой Марии-Луизе. Вы скажете ей, что я нежно любил ее, что я никогда не переставал ее любить; вы расскажете обо всем, что видели, обо всем, что имеет касательство к моему нынешнему положению и к моей смерти.
Немного позже Наполеон сказал маршалу Бертрану:
– Я бы хотел, чтобы Мария-Луиза не выходила вторично замуж… Увы! Я знаю, что ее заставят выйти за какого-нибудь захудалого эрцгерцога из числа ее кузенов… Наконец, пусть она позаботится об образовании нашего сына и о его безопасности…
Тут император улыбнулся слабой улыбкой и, как бы отвечая на критические замечания, которые мысленно делал каждый из присутствующих, добавил:
– Можете быть совершенно уверенными: если императрица не делает никаких попыток облегчить наши страдания, то лишь потому, что ее окружили шпионами и они держат ее в полнейшем неведении относительно всего, что мне выпало испытать. Ведь Мария-Луиза – воплощенная добродетель…
Последнее утешение в своей жизни бывший великий император находил в том, чтобы оправдать измену жены. А между тем она была уже во второй раз беременна от Нейпперга.
И вот Наполеон скончался. Сердце согласно его воле поместили в стеклянный сосуд, чтобы затем отослать Марии-Луизе, однако власти острова сделать это не позволили, поэтому доктор Антоммарки повез герцогине Пармской только посмертную маску ее бывшего мужа. Наполеона похоронили в долине Жераниом (Герани), и лишь двадцать лет спустя его прах был перевезен в Париж.
Мария же Луиза узнала о смерти мужа из краткой заметки в «Газетт дю Пьемон». И написала своей подруге мадам де Гренвиль следующее:
«Я нахожусь сейчас в великом смятении: «Газетт дю Пьемон» столь уверенно сообщила о смерти императора Наполеона, что почти невозможно в этом сомневаться. Признаюсь, известие потрясло меня до глубины души. Хотя я никогда не испытывала к нему сильного чувства, я не могу забыть, что он – отец моего сына и что он обращался со мною вовсе не так дурно, как говорят об этом в свете. Напротив, он проявлял ко мне большое уважение, был безупречно внимателен, а это единственное, что можно пожелать в браке, совершенном в интересах политики. Видит Бог, я скорблю о его смерти, и хотя мы все должны быть счастливы, что он закончил свое злосчастное существование вполне по-христиански, я бы тем не менее пожелала ему еще долгих лет счастья и полноценной жизни, лишь бы только эта жизнь протекала вдали от меня.
Здесь множество комаров. Я ими так сильно искусана, что похожа на какое-то чудовище, так что очень рада, что могу не показываться на люди…»
На следующий день герцогине Пармской вручили официальное извещение о смерти Наполеона. Мария-Луиза тотчас же решила, что герцогский двор будет носить траур в течение трех месяцев, и принялась вместе с Нейппергом составлять ноту-некролог, предназначенную для опубликования в прессе. Современник писал:
«С первых же строчек перед ними возникла проблема: как именовать покойного? Наполеон? Это значило бы признать, что он был государем. Бонапарт? Это слишком напоминало бы о кровавых днях Революции. Император? Об этом не могло быть и речи. Бывший император? Это значило бы допустить, что он был им. Тогда как?
Нейпперг нашел выход из положения. С нескрываемым удовольствием он написал следующее: «Вследствие кончины светлейшего супруга нашей августейшей государыни…»
«Светлейший супруг» значило «принц-консорт»…
И это все, чем Мария-Луиза могла почтить человека, который держал в руках великую империю.
А вот выдержка из других мемуаров, автор которых некая мадам де Ту:
«Наконец она получила возможность связать себя священными узами брака с г-ном Нейппергом, обладавшим столь выдающимися мужскими способностями. Действительно, вот уже шесть лет бедняжка дрожала при одной лишь мысли о том, что этот человек, природой предназначенный для того, чтобы доставлять наслаждение, мог из-за внезапного, необдуманного порыва уйти от нее и проявлять свои таланты где-нибудь в другом месте. Она решила сочетаться с ним браком, даже не дожидаясь окончания официального траура».
Таким образом, 8 августа был совершен тайный обряд бракосочетания в дворцовой часовне, а на другой день Мария-Луиза родила сына.
Сын Нейпперга от первого брака так описывал жизнь супругов:
«Невозможно представить себе более благополучного союза, более нежной любви к детям, более счастливого супружества. Мой отец каждый день, едва проснувшись и еще не встав с постели, писал несколько строк ее величеству. Ответ никогда не заставлял себя долго ждать. Записка ее величества часто приходила первой, и в некоторые дни обмен посланиями был более чем оживленным».
Эта идиллия была нарушена в октябре 1821 года, когда доктор Антоммарки, приехавший с о. Святой Елены, явился в герцогский дворец. Мария-Луиза отказалась принять и посланца, и исполнить последнюю волю покойного: принять его сердце. То есть она могла бы потребовать его у правительства острова, но… нет.
Все, что мог Антоммарки сделать, это передать для Марии-Луизы посмертную маску Наполеона.
И жизнь господина и госпожи Нейпперг пошла своим чередом. Уже ничто не напоминало о тех днях, когда герцогиня Пармская была супругой одного из удивительных людей своего времени. А как-то раз семейный врач, доктор Герман Роллет, застал детей интенданта Марии-Луизы «за игрой с каким-то предметом из гипса, к которому они привязали веревку и таскали по комнатам, воображая, что это карета».
Роллет наклонился и с изумлением узнал в предмете… посмертную маску императора.